АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
У женщины внезапно пропало желание убить Хаяни, победила все-таки эйфория, ей стал вдруг нравиться этот причитающий скаф и возникло желание вслушаться в его речи.
- Бежим отсюда, - сказала она. - Ведь мы импаты, что нам эти защелки, бежим, спрячемся, я не хочу больницы, не хочу умирать, не хочу, чтобы меня до самой смерти лечили!
В Хаяни на секунду шевельнулся скаф (импаты готовят побег из фургона!), однако очень не хотелось сбиваться с мысли, и он только досадливо мотнул головой.
- Вы не понимаете. Все будет враждебно, нигде не будет спокойствия, вокруг - сплошь враги.
- Бежим! Помоги мне бежать!
Казалось ей, что фургон огромен, что пыльные столбики света несут прохладу и волю, что окна - бриллианты, что скаф - прекрасен, желанен, что скорость - свобода, что все можно и никто не в состоянии возражать. Казалось ей, что фургон наполнен невидимыми людьми, добрыми и влюбленными, и не желающими мешать, о, какими людьми!
- Бежим, я сказала. Встань. Оторвись от кресла.
- Но...
- Встань, скаф!
Она сошла с ума, она сошла с ума, она ушла с ума! Мерзкое, недоразвитое лицо, лишенное подбородка.
- Извините, вы совсем не так меня поняли. Я вовсе не имел в виду бежать, когда... Иначе зачем же... Да и захваты не так-то просто сломать.
- Я хочу жить! Я хочу жить там, где жила, пойми, скаф, пойми, помоги мне бежать. Меня никто не любил.
- Меня много любили (два раза, подумал Хаяни) и проклинали за то, что любят. Что хорошего в этой любви? А там - присмотр, врачи, полное развитие способностей, да я просто уверен, что болезнь далеко не пойдет, я статистику видел. Там свобода!
Лицо женщины, что называется, пылало, и верхняя его половина была прекрасной. Ну, просто глаз не отвести.
- Говори, скаф, говори. Так хорошо слышать твой голос. Все тело ее напряглось, выгнулось, плечи перекосились. Кресло под ней скрипнуло. Красное лицо в поту и слезах.
- Что... что вы делаете?
- Ты... говори... - она рванулась изо всех сил, но захваты не поддавались. По два на каждую руку и ногу. - Ох, скаф, ну как же мне нужно выбраться отсюда!
- Не мучь, не калечь себя, ты все равно больная, все от тебя шарахаться будут. Нет больше того места, где тебя ждут.
Машина давно стояла на одном из перекрестков Стеклянного района. Хаяни услышал, как водитель хлопнул дверцей и зашагал вперед. Еле слышный гул голосов, дерево, прилипшее ветвями к окну Хаяни. Женщина опять забилась в кресле.
- Скоро они там? - чуть слышно спросил Хаяни.
- А ты скажи, скаф, ты когда-нибудь жил в большой семье? Что это такое?
- Я вообще ни в какой семье не жил. Я воспитанник. Я хотел в семью, но... как бы это сказать? ... в уме. А на практике, знаете, страшновато было.
- А женщины?
Кресло кричало как живое. Женщина билась в нем с силой неимоверной.
- Женщины... что женщины? Это все не то.
Она вскрикнула от боли, слишком неловко и сильно рванувшись. Казалось, кресло извивается вместе с ней.
- У меня был друг. У нас ничего общего не было. Мужлан, сорви-голова, из этих, из гусаров. Когда я уже все перепробовал, уже когда отовсюду бежал, когда, в общем, в скафы попал... Я же вот с этой самой мыслью и пришел в скафы, импатом стать, правда, тоже в уме; не знаю, понимаешь ли ты меня...
- Это неважно, ты говори, а то сил у меня не хватает.
- Но он мне чрезвычайно понравился, хотя и боялся я его. Однажды на него бросился импат, которого тут же напичкали снотворными пулями, не дали и двух шагов сделать - а я был рядом.
Опять хлопнула дверца, фургон тронулся с места.
- Я тоже мог стрелять. Мог, но не выстрелил, чуть-чуть только двинул рукой. Тут даже не трусость, я просто не среагировал, но... ладно, пусть будет трусость, я за нее тогда его полюбил. Хотя сейчас думаю, мог бы и возненавидеть. (А женщина билась, билась, и страшно было смотреть на нее, кресло раскачивалось, подлокотники трещали, но, сделанные на совесть, держались. Хаяни не отводил от женщины вытаращенных глаз, от напряжения выступали слезы, он вытирал их о плечи, до предела скашивая зрачки, чтобы не потерять женщину из виду.) Ты пойми только правильно, это даже не трусость была, точно, я просто всегда теряюсь в неожиданных ситуациях, всегда какая-то секунда проходит, я просто не знаю, что должен в эту секунду делать, и это не трусость, а получается нехорошо. Я думаю, он видел, как я двинул рукой. Я тогда поклялся себе, что всегда буду с ним рядом, и это всегда... почти всегда было так. Если даже я забывал о клятве, он сам становился рядом, он ведь и в тот раз, когда я двинул рукой, тоже рядом стоял, он охранял меня, жалел, понимаешь? Он всегда меня прикрывал, был той самой секундой, которой раньше мне так не хватало. Только сегодня... но сегодня другое дело... сегодня я сам...
Теперь фургон мчался на полной скорости, и оттого все, что окружало Хаяни, стало выглядеть нереальным. Бесшумный полет, бешено рвущееся из кресла тело, почти спокойные, только чуть умоляющие интонации собственного голоса, горечь в груди, отстраненность и невозможность помочь не то что ей, а даже и себе самому. Страх. И воспоминания, сначала холодные, почти не лживые, и стыд за то, что они такие холодные, и, конечно, сразу же после стыда настоящее чувство в воспоминаниях.
- Сейчас, еще немного, - простонала женщина.
- Как я хочу тебе помочь!
- Сейчас! Сейчас! Сей-й-й-йча-а-а-ас!! Охххх...
Сильный скрежет, кресло распалось.
- Так. Так. Хорошо, - завороженно твердил Хаяни, и женщина поднялась, растрепанная, почему-то в крови, с обломками захватов на руках. Сделала к нему шаг и зашевелила губами, как бы говоря что-то, развела руки, покачнулась, и он подался вперед, ужас глубоко-глубоко, словно и нет его. Он ощутил свою позу и подправил ее, чтобы было фотогеничней, ему пришло в голову, что не о побеге сейчас идет речь, и отрекся он от него с той же истовостью, с какой минуту назад принимал, и не удивился себе, и знал, что именно так и должно быть, и подумал - фьючер-эффект, и понял тут же, что никакого фьючер-эффекта нет, просто так должно быть, так правильно, и все тут. А она сделала еще шаг, стала перед ним на колени, и просунула пальцы под захват на правом запястье (глаза в глаза, будто в танце, тесно прижавшись), поцарапав кожу ногтями, и рванула, больно, и захват распался, как распалось до того кресло, а Хаяни сжал и разжал кулак и что-то сказал, сам не слыша себя. Ее пальцы уже разрывали следующий, локтевой захват. Он вскрикнул от боли, не отводя глаз, и вот - свободна рука, и он погладил женщину по лицу, и она улыбнулась, он уже помогал ей освободить левую руку и думал: "Она меня раздевает". Теперь они говорили одновременно, тихо-тихо, не слыша друг друга, и он тоже чувствовал что-то наподобие эйфории, заставлял себя чувствовать. Вот уже обе руки свободны, и он поднялся, нагнув голову, чтобы не удариться о верх фургона, и это дало ему точку отсчета, пришло ощущение реальности и постепенно стал возвращаться ужас, а потом отворилась дверь, но женщина не слышала ничего, трудилась над его правой ногой; тогда он осознал, что фургон стоит, дверь открыта, смутно знакомые скафы смотрят на них и медленно-медленно (так казалось ему) снимают с плеч автоматы. Она не слышала, не слышала, не слышала ничего, и Хаяни был уже на их стороне, уже поспешно убирал с ее головы руки, поспешно и с отвращением.
МАЛЬБЕЙЕР
По пути к Управлению, а потом по пути к кабинету Мальбейер сосредоточенно беседовал с Дайрой, настолько сосредоточенно, что даже иногда забывал здороваться со знакомыми, чем немало их удивлял. Он и в кабинете продолжал заниматься тем же и опомнился только тогда, когда интеллектор голосом Дайры сообщил, что подоспело время визита в музыкальную комнату. Тогда он сказал себе: "Пора. Что-нибудь да скажу", - состроил неизвестно какую мину, но вежливую, и выбежал из кабинета. Он забыл, что собирался звонить разным людям и попытаться хоть что-нибудь узнать о передвижениях сына Дайры, о шансах на то, что он жив; он вспомнил об этом только на первом этаже, на выходе из Управления, среди блестящих зеркал и синих лозунгов, которых так не хватало остальному Сантаресу, среди озабоченных, спешащих людей, из которых каждый принадлежал СКАФу, но вряд ли хотя бы каждый десятый видел в глаза живого импата. И многие из них в течение, может быть, часа с удивлением и насмешкой оглядывали фигуру грандкапитана, сломанную над местным телефоном, его восторженно искривленный рот, влажные красные губы, то, как он размахивал руками, как убеждающе морщил нос, и кивал, и топал ногой в нетерпении, и вел себя в высшей степени одиноко.
ХАЯНИ
У доктора были вислые, изрядно помятые щеки и выпуклые красные глаза, полуприкрытые огромными веками. Он напоминал бульдога, впавшего в пессимизм.
- Нет, - потрясенно сказал Хаяни, - не может этого быть.
- И тем не менее, тем не менее, - ответил врач, помолчав. - Я понимаю, очень сложная перестройка. Помилование у плахи. Я понимаю.
- Но что же произошло?
- У вас иммунитет. Вам потрясающе повезло. Среди скафов, скажу я вам, такие случаи встречаются чаще, чем среди остальных людей. Вам нет нужды закрывать лицо. Счастливец!
- И я свободен?
- Как птица, - доктор встал и сделал приглашающий жест в сторону двери. Хаяни тяжело встал, кивнул доктору и неуверенно пошел к выходу. На полпути остановился.
- Я хотел спросить. Женщина, которую со мной привезли, что с ней?
- С ней все, с ней все, - с мрачной готовностью закивал доктор.
- То есть... что значит "все"?
- Третья стадия, инкур, да еще, скажу я вам, полная невменяемость. Спасти ее невозможно было. А изоляция... Впрочем, вы ведь скаф, что я вам объясняю?
- Я? Скаф?
Доктор недоверчиво посмотрел на форму Хаяни.
- Разве нет?
- Да. Конечно. До свидания.
Жара. Все кончено. Оживающий город. Узкая каменная улица. Окантованные металлом ветви домов с затемненными нижними окнами. На корточках перед входом в Старое метро сидит босая девушка. Она закрывает лицо ладонями. Проходя мимо, Хаяни ускоряет шаги.
- Ничего, ничего.
СЕНТАУРИ
Вот Сентаури стоит на шоссе. Запоздало свистит встречный ветер. По шоссе с равными интервалами проносятся удручающе одинаковые фургоны. Из некоторых окошек глядят лица без выражения.
Вот он в кабине. Но это не фургон, обычный автомобиль. Наверное, сняли оцепление. Человек за рулем глядит только вперед.
- Что молчишь? - спрашивает Сентаури. Человек пожимает плечами.
- Приезжий?
Человек отрицательно мотает головой.
- Не молчи, - просит Сентаури, и человек впервые бросает на него взгляд. Он местный, коренной сантаресец, собрался уезжать по делам, да тут поиск, нельзя же бросать своих.
- Это конечно, - соглашается Сентаури. - А кого "своих"?
- Мало ли, - говорит человек.
За лесополосой начали мелькать еще редкие дома.
- Мы потому вас ненавидим, - в запальчивости отвечает человек (он очень волнуется), - что работа ваша, хотя и полезная, пусть и необходимая даже, но заключает в себе унизительный парадокс.
- Ах, парадокс! - почему-то взрывается Сентаури. - Ну, давай его сюда, свой парадокс! Интересно, интересненько!
- Вы, в массе своей люди ограниченные, хотя и предпочитаете об этом молчать, призваны спасать людей, ограниченных куда меньше, от тех, кто по сравнению с нами не ограничен вовсе, от тех, кто, грубо говоря, всемогущ. Слабые защищают средних от сильных. Парадокс, противоречащий природе.
- Люди вообще противоречат природе!
А потом Сентаури кричит:
- Останови машину!
И опять дорога прогибается под Сентаури, и опять ему кажется, что он не дышит совсем.
- Ну его, весь этот сумасшедший город! Все это неправильно! Все нужно наоборот!
Потом, в стеклянной нише у входа в Новое Метро, какие-то пятеро пытаются его избить, и Сентаури с невыразимым наслаждением крушит челюсти.
Сначала его принимают за опоенного, потом - за сумасшедшего и, наконец, за импата. Его все время мучит мелодия-предчувствие, даже во время драки ее стонущий медленный ритм полностью сохраняется.
Откуда ни возьмись, появляются скафы. Ребята все знакомые, из группы Риорты, они тоже узнают его, но лезут как на незнакомого.
- Пиджаки, остолопы! - надрывается он, отмахиваясь оккамом. - Вы хоть волмеры-то свои включите! Ведь я здоровый!
Кто-то, похожий на Дайру, проходит мимо, и Сентаури хватает его за рукав. Рубашка с неожиданной легкостью рвется, и человек убегает, прижимая к лицу прозрачную вуалетку.
Вот Сентаури в каком-то доме с куполообразными потолками, стены увешаны серебряной чеканкой, перед ним - женщина. Ни удивления, ни страха в ее глазах. Одно сочувствие. Это хорошо. Он говорит ей, ты, вечная. Он говорит ей, сколько раз это было, но скафом всегда оставался, никакой привязанности. Он говорил, крушил, радовался, считал - святое дело, да так оно и есть, святое оно, святое, но сколько же можно, разве для людей оно, разве можно в таком гробу жить? Он говорит ей, у тебя, наверное, много родных, а у меня нету. Нету у меня никого. И ему так жалко себя, он говорит, что-то у меня соскочило, и боится, что опять его неправильно понимают, но женщина обнимает его. У женщины длинные волосы, у нее такая нежная кожа, но Сентаури забирает страх, страх привычный, воспитанный чуть не с детства, рефлекс, именно до этого всегда доходило, и всегда он в таких случаях страшно грубил. И женщина отшатывается, не понимает. Но он уходит только потом, как всегда, сразу после, а женщина остается обиженная и, как всегда, возникает у него брезгливое к себе чувство и, как всегда, он его перебарывает, идет быстрым шагом по улице, оккам чиркает по тротуару, чирк, чирк, и все, к сожалению, на месте, и какой-то лихой мальчонка бежит за ним и корчит рожи и кричит стишки паршивые, которые они всегда кричат ему вслед:
- Вонючий скаф, полезай под шкаф!
И все становится на свои места, и он говорит себе, какого черта, он говорит себе, ну, в самом деле, какого черта, э-э-э, бывает!
Он пожимает плечами, качает осуждающе головой, неуверенно улыбается и стонет от стыда и презрения к себе. Потом (очень быстро) он оказывается перед домом Дайры и видит, что навстречу идет Хаяни.
ХАЯНИ
У Хаяни болели ноги. Ему хотелось спать. Заснуть он все равно не смог бы, но в голове шипело и слипались глаза. Подступал вечер. Стало свежей, люди высыпали на улицу, они были взбудоражены, громко разговаривали, то и дело встречались плачущие. Как змея, которая останавливается перед брошенной на землю веревкой, Хаяни не мог пересечь пограничные проспекты Треугольного Района - "сумасшедшей" части города, он поворачивал назад, блуждал по изломанным улочкам... То он попадал в Римский Район, район воинственных романцев, из которых вряд ли хотя бы пятая часть действительно имела отношение к итальянскому племени: в основном это были люди, побывавшие у гезихтмакера, изменившие свою внешность, чтобы было где жить; а в Мраморном Районе, где жили люди искусства - продюсеры, наборщики, артматематики, - его обдавало запахом тухлой воды, брызгами бесчисленных фонтанов, люди с мокрыми волосами то отшатывались, то начинали задирать его, но никогда не доводили дело до прямых оскорблений - форма скафа и злила и отпугивала одновременно.
На музыкальном тротуаре плясали эйджуэйтеры - их было человек десять, одетых в черное, с накрашенными лбами; с кастаньетами в руках они напевали что-то бессмысленное... камень гром пали сюда... и прыгали с плитки на плитку, и получалось ритмично, однако никакой мелодии, только намек на нее и намеренная сбивка.
- Скаф, скаф, иди сюда! Спляшем!
- Скаф, подари автомат!
Где-то впереди послышался сильный удар, затем грохот сыплющихся камней, крики, аплодисменты - это дрались блуждающие дома, редкость в наше время - где-то на улице Вотижару, пойдемте, пойдемте скорее, не так уже много-то их и осталось, этих блуждающих, что-то спокойны последнее время, стоят себе, никуда не рвутся.
Полотна мастеров, испещренные надписями, многие из которых были нецензурные, а остальные - либо плоские шуточки, либо объяснения в любви, - все это, тысячу раз виденное, сейчас раздражало Хаяни, приводило буквально в бешенство.
- Что со мной такое? Я ведь рад, что не заразился, честное слово, рад, - сказал себе Хаяни.
Оглушающий удар совсем рядом, звон стекол, звуки сыплющихся блоков, взрыв восторженных воплей. Хаяни резко прибавил шаг, потом побежал, вклинился в толпу зевак, завопил, еще ничего не видя, но оказалось, что не вовремя. На него удивленно оглянулись.
Дома расходились для очередного удара. Один был основательно покалечен, он угрожающе кренился, у другого был обломан только один угол да еще выбиты стекла. Все пространство вокруг домов было усыпано ломаными блоками и багряно сверкало битым стеклом.
Первый дом начал вдруг раскачиваться, все сильней и сильней. Казалось, вот-вот упадет.
- О! Сейчас подсечка будет! Повезло!
Все так же раскачиваясь, дом ринулся на своего противника. Тот стоял неподвижно и, казалось, ждал.
Движения были замедленны, как в рапидной съемке. Вот они на дистанции схватки, вот атакующий дом размахнулся, а второй, по-прежнему не трогаясь с места, начал разворот, подставляя под удар уже поврежденный угол.
Удар! В самый последний момент второй дом на максимальной скорости пошел навстречу первому, а первый, наклонясь максимально, коснулся его - раздался скрежет, звон, и второй дом начал вдруг разворачиваться назад, он как бы терся о бок своего противника, давил его, а затем верхняя часть первого дома начала рассыпаться. Толпа взвыла.
Хаяни бесновался вместе со всеми. Ему не нравилось зрелище, но он хохотал, кричал, указывал пальцем, хватал кого-то за плечи, а потом сам не заметил, как снова оказался один.
- Ва-ню-чий скаф, полезай под шкаф! Ва-ню-чий скаф, полезай под шкаф!
Он снова побежал, но теперь у него появилась цель.
Хватит с меня, думал Хаяни, я приду и скажу, ребята, я с вами, не прогоняйте меня, а что обидел, так что ж - свои, как-нибудь разберемся. Я люблю вас, ребята. А Дайра скажет, что скафу любить не положено, что это мешает его работе, но он только скажет, а все равно примет, он ведь понимает, что совсем без близких нельзя, у него ведь и у самого рыльце-то ох как в пуху. А Сентаури ничего не скажет, только буркнет что-нибудь пиджачно-брючное, да бурчи сколько хочешь, я не в претензии, бурчи, дорогой, мы, может, и словом больше с тобой не обмолвимся, если трепа не считать, только поглядим друг на друга, только рядом станем - чего ж мне больше.
СЕНТАУРИ
Они остановились друг перед другом и посмотрели друг другу в глаза, и Хаяни протянул руку. Но Сентаури сорвал с плеча автомат и всадил в него очередь, и это было очень больно, и падать ужасно не хотелось, но что поделаешь, а Сентаури отбрасывал автомат, Сентаури тряс руками, Сентаури кричал что-то, и Хаяни сквозь боль подумал, ну какой я пиджак, ну, конечно, я все понял или вот-вот пойму, но не успел ничего понять, а все было так просто, он забыл, что по беглым импатам стреляют, что реакция на появление беглого импата доведена у скафов до рефлекса, потому что при таких встречах важно нанести удар первым; он ничего этого не успел, и Сентаури с перекошенным лицом стоял теперь перед ним на коленях и бормотал, морт, боже мой, морт, почему морт, хоть кто-нибудь, отзовитесь, что же это такое, почему не отвечает никто?
ДАЙРА,МАЛЬБЕЙЕР, СЕНТАУРИ, НИОРДАН
Дайра так никогда и не узнает, что случилось с его мальчишкой на самом деле. Всегда у Дайры будет ощущение, что мальчишка не умер, а убежал, хотя мало к тому будет у него оснований. В каждой странности своей последующей жизни - в безмолвном телевызове, в неизвестном, который однажды ночью не посмеет войти к нему во двор и, потоптавшись у калитки, торопливо уйдет (а Дайра будет следить за ним из полувыключенного окна музыкальной), в небольшом букете красных цветов (это особенно! Никто из знакомых Дайры никогда не грешил и не будет грешить пристрастием к букетам), анонимно переданным в больницу, где, уже к старости. Дайра будет менять вдруг ставшие хрупкими кости; иногда в совсем уже мелочи, в слове, оброненном невпопад, - везде будет усматривать он присутствие сына.
Память услужливо исказит воспоминание об утреннем разговоре на кухне, переставит акценты, вставит несказанные слова, и все для того только, чтобы всю жизнь мучиться Дайре ненужным вопросом - почему, черт возьми, мальчишке надо было бежать от него, почему не подает он вестей о себе? Дайра никогда не сменит адреса, он снимет с дома замки, а уезжая надолго из дому, будет оставлять сыну записку.
То ему будет казаться, что Мальбейер соврал тогда на летном поле, то, вспоминая его искренние, напуганные глаза, он будет говорить себе, что это был тот самый раз, когда Мальбейер не врал. Время от времени Мальбейер будет приходить к нему в гости, обставляя свои визиты ненужной таинственностью, сидеть в музыкальной, изображать из себя страстного поклонника нарко, но никогда ни словом не обмолвятся они о мальчишке. Дайра будет считать, что Мальбейер молчит из садизма, может быть, неосознанного, а сам никогда о судьбе сына не спросит, хотя и будет готовиться к этому каждый раз, репетировать, примерять различные выражения.
А в тот день он прямо с аэродрома приехал с Ниорданом к себе домой, никто не встретил их, я так и знал, сказал тогда себе Дайра, а Френеми куда-то исчез, и это немного беспокоило Ниордана. Они прошли в музыкальную и сели в кресла друг против друга, и Дайра подумал, он же настоящий псих, этот самый "самый надежный скаф", псих на сто процентов. Когда стемнело, снаружи раздались крики и выстрелы. Ниордан повернул голову к двери, а немного спустя в музыкальную ворвался Сентаури. Он сказал, я только что убил Хаяни, я думал, он сбежал от них, а он оказался совершенно здоров. У него, мне сказали, иммунитет. Я все-таки прикончил его, вот комедия-то! На этот раз Сентаури совсем не обиделся, что они не отреагировали, ему было не до того - он был занят саморазоблачением, и это выходило у него так скучно, и длилось все это так отвратительно долго, что Дайра сказал ему: ты просто дурак. И опять Сентаури не обиделся.
Появился Мальбейер, а вслед за ним вошел Френеми, но руки у Френеми были связаны, и позади стоял имперский конвой.
Никто не удивился приходу Мальбейера. С его появлением все словно ожили, или, чтобы точнее, гальванизировались. Моментально Дайра ощутил в себе массу информации, которую необходимо было сообщить Мальбейеру: и о смерти Хаяни со всеми известными подробностями, и о том, что Сентаури вовсе не претендовал на высокий пост, и о том, что он вообще собирается уходить из скафов, и о том, что сына в доме не оказалось, а следовательно, Мальбейер врал, когда говорил, что есть надежда; нужно было особенно сделать упор на разъяснении этого "следовательно"; нужно было также расспросить его, насколько верна информация о том, что все дети на триста пятом идентифицированы, нужно было получить разъяснения по поводу вакансии. Нужно было, плюс ко всему, указать Мальбейеру на дверь. Впрочем, он не ушел бы в любом случае, ему тоже было что сообщить. Все заговорили одновременно, каждый пытался говорить как можно громче, чтобы именно его было слышно, один только Ниордан презрительно молчал, вслушиваясь в лепет предателя Френеми, основного вдохновителя всех раскрытых им когда-либо заговоров...
Дайра сказал Мальбейеру, я не понимаю, зачем вам нужно было, чтобы именно я сбил этот атмосферник, а Мальбейер ответил, что это неправда, что на самом деле он вовсе и не хотел стрельбы, как раз наоборот, он надеялся, что Дайра откажется, и тогда пришлось бы взяться за дело ему самому, грандкапитану гвардии СКАФ. Но у него тоже не получилось бы - проистекло бы огромное количество суеты, ахов, комплиментов и ломания рук, все в ужасе и отвращении отвернулись бы от него, но атмосферник приземлился бы, и сотни предсудорожных импатов рассыпались бы по людным местам, и началась бы страшная эпидемия, и погибло бы множество народу, и СКАФ значительно укрепил бы свои позиции, и уже никто не посмел бы с нами бороться, пусть даже и был бы наш путь усыпан проклятиями, потому что скафы - это раса, это каста, это качественно отличные от людей существа, более жизнеспособные и, в силу своего аскетизма, с большими, чем у обычных людей, возможностями, это - профессионалы, на что Сентаури с необычным жаром возразил, что профессионал не может быть скафом, что настоящими скафами становятся только пиджаки, а от пиджаков ничего хорошего ждать не приходится, и Мальбейер тонко усмехнулся. Дайра тоже не остался в стороне от дискуссии, он сказал, что скаф - это мертвец с автоматом, только мертвец способен на то, что требуется от скафа, и поэтому раса скафов, если даже она и есть, не имеет будущего. Разумеется, это не относится к институту СКАФ, это образование бюрократическое, долговременное, очень живучее, но никакого отношения к функциям скафов, к их морали оно не имеет. Мальбейер, сладко покачав головой, ринулся в спор, а в это время Френеми перестал каяться, он уже бросал Ниордану тяжелые, больные слова, и глаза Ниордана щурились еще больше, и лицо его выражало нечеловеческую жестокость. Для Сентаури Мальбейер превратился в двух человек: один ходил между кресел, в которых расположились скафы, страстно жестикулировал и с обычной витиеватостью говорил невероятные вещи, а другой склонился над Сентаури и, упершись ладонями в подлокотники кресла, молча и пристально вглядывался ему в лицо. Это очень мешало.
Потом Ниордан сказал:
- Предатель. Казнить его сейчас же, немедленно. Он хотел ненависти. Пусть он ее получает.
И закрыл руками лицо.
Все смолкли. Мальбейер, который после этих слов почувствовал себя крайне неловко, скроил невинную мину и замолчал наконец-то, сел в ближайшее кресло. Дайра вымученно улыбнулся и сказал:
- И этот тоже против меня. Не думал.
- Я никого не продавал. Неправда, - пробормотал Сентаури. - Я все честно. Это не предательство. Я не из-за вакансии. Я и не знал о ней ничего. Неправда это. Псих. Что он понимает.
Первый раз за все время Ниордана в глаза назвали сумасшедшим. И ничего не произошло. Он просто не слышал.
СЕНТАУРИ
- Все мы пиджаки и трупы, - сказал Сентаури, - это Дайра верно подметил. Омертвение. Просто мы трупы.
- Да, - невпопад согласился Дайра. - Для него все очень быстро случилось. Неожиданный взрыв, боль, падение, всего несколько метров, не больше. Смерть. Почти наверняка мгновенная смерть, - (Ниордан вдруг встал) - Таким как мы, самое милое дело - самоубийство. Мы не люди. Они не могут принять нас. И мы правы, и они правы.
НИОРДАН
- Я остался один, - задумчиво сказал Ниордан. Он оглядывал всех ищущими глазами, рассчитывая привлечь к себе всеобщее внимание. - Только вы. Моя корона, моя мантия - все это теперь игрушки, не больше. Никогда не вернуться мне к своему народу.
Фигура Ниордана была непререкаемо царственна. Он стоял, держась за спинку кресла, устремив задумчивый взгляд сквозь Мальбейера, и что-то бормотал себе под нос; глаза его горели.
- Только что я потерял друга, неважно, что он был плох. Он не понял меня. Или я не понял его. Но только он, он один связывал меня с моим народом. Я вынужден был разорвать эту связь. Теперь я просто скаф.
Говорил он возвышенно и нелепо, однако пластика его тела уничтожала всякую мысль о том, что можно над его словами посмеяться или просто не принять их всерьез.
Он сорвался вдруг с места, кошачьей походкой подлетел к полке с записями (Дайра был обладателем великолепной коллекции нарко), пробежался по ним пальцами, отобрал, почти суетясь пять белых кассет и одну кремовую (белые кассеты хранили в себе записи нарко, а кремовым цветом отмечались преднарковые мелодии). Вихрь с точно выверенными движениями, он уже в следующую секунду вставлял кремовую кассету в магнитофон, такой же, как у Мальбейера (да-да!). Закрыв глаза, он возложил на панель пальцы правой руки.
Музыкальная преобразилась. Из центра пола забил, заискрился разноцветными красками фонтан-тоноароматик. Стены комнаты оголились. Исчезли картины, зеркало, пропал даже след резной пластиковой двери. Все еще находясь в напряжении, слушатели судорожно вдохнули манящий знакомый аромат. Предвкушение радости, отдыха, о, как все забывается, даже больно, как все забывается. По стенам пробежали причудливые серые тени, где-то вдалеке заиграла флейта, чуть слышно, дразняще... странный мерцающий свет залил комнату, лица изменились, чуть пообмякли; незнакомые, ждущие, широко раскрытые глаза Ниордана, исподлобья - Мальбейера, Сентаури выпятил губы, Дайра... нет. Дайра остался тем же. Сведенные пальцы мнут подлокотник, челюсть вперед, спина прямая, только глаза чуть успокоились. И неожиданно, хлыстом, кипятком - атака оркестра тутти! Фонтан взлетел до потолка, осыпал все шипящими, быстро испаряющимися каплями, какофония запахов, ярко вспыхнувшие экраны-стены... предутренняя площадь, пустая, без единого человека, яркое небо. Ниордан вытянул вперед руки, и фонтан опал. Тогда он наклонился вперед, растопырил пальцы и на цыпочках, плавно побежал к тому месту, где только что был ароматик.
Ниордан до самозабвения любил танцевать. Из-за этой страсти он куда больше, чем нарко, под которую нельзя танцевать, любил преднарковую музыку. Даже просто сидя и слушая преднарко, он переживал воображаемый танец: запрокидывал голову, вздыхал, жмурил в сладкой муке глаза, трогал быстрыми пальцами то лицо, то колени - меньше всего в эти минуты он напоминал сумасшедшего.
В этот раз Ниордан танцевал "оливу", один из самых старинных мьют-романских танцев. Прелесть оливы, особенно в исполнении Ниордана, заключалась в том, что при внешней скупости движений (дерево под ветром) в ней скрывалось такое море чувств, что просто удивительно было, как это Ниордан не переигрывает. В этот раз танец почему-то не получался. Ниордан, как всегда, был чрезвычайно пластичен, руки его, ветви оливы, словно нежной корой обросли, тело, ноги - каждое движение было прекрасно, а вот лицо подводило. Жестокость нарушала гармонию. Его быстрые, резкие, почти незаметные движения, точно в такт, уже не составляли того целого, которое отличает искусных пред-наркотанцоров - чувствовался диссонанс.
Музыка менялась. Она становилась то спокойной, то резкой, и Ниордан четко отслеживал смены ритма. Потом, очень себе удивляясь, встал с места Дайра, подошел, нарочито неловко, к танцору, обнял его за плечи и, мотая головой, стал переступать ногами в такт музыке. Я не понимаю себя, подумал Дайра. Еще меньше он стал понимать, когда к ним присоединился Сентаури - каменное выражение лица, совершеннейший неумеха, презиравший танцы, эту маленькую радость истинных пиджаков, терпящий танцы только ради компании. А когда, с виноватой улыбкой, вдруг поднялся со своего кресла Мальбейер, когда он подошел к ним, пытаясь приноровиться к несложному ритму, пытаясь, явно пытаясь не выглядеть чересчур смешным, когда он обхватил руками плечи Сентаури и Ниордана, когда он тем самым замкнул кольцо и уже полностью испортил оливу, тогда Дайра перестал удивляться, перестал ждать известий о своем сыне и полностью подчинился музыке.
Они ступали неуклюже и тяжело, один Ниордан был, как всегда, неповторимо изящен. Он танцевал уже не оливу, он подражал своим друзьям, он тоже обнял их за плечи, его ноги тоже стали пудовыми, но все-таки это был настоящий танец, произведение искусства. Объятья крепли, из-под тяжелых век упорно глядели четыре пары воспаленных, бессонных глаз... враскачку, враскачку... синхронно и не совсем в такт.. да разве до такта им было? Их танец лишен был даже намека на радость, на хотя бы самое мрачное удовлетворение, их танец был тяжелой работой, приносящей тоску, убивающей самые смутные надежды. А музыка становилась все веселее, это непременная тема преднарко, потом, ближе к концу, придет в эту музыку горечь, а сейчас на экране бежала стайка ярко одетых девушек; каждая из них выполняла свою собственную серию сложных фигур, которые поддавались расшифровке только на самом высоком профессиональном хореографическом уровне, но это, несомненно, был радостный танец. Иллюзия присутствия была полной, и она только усиливала печаль - тот мир, тот танец, та радость были недосягаемы.
Мертвые витали над скафами. Убитые сегодня, вчера, во все времена, они давили на танцующих неумело мужчин, так давили, что даже Мальбейер чувствовал их присутствие. Нет, никто из них, конечно, не верил в духов, им не вспоминался, конечно, каждый леталис во время захвата, просто все разговоры, все горести этого дня вдруг всплыли одновременно в их памяти, спаялись в однородную массу из боли, страха, ожидания, ненависти, любви... лицо Томеша Кинстера на экранах аэропорта, невнятное бормотание диспетчера, толпы возбужденных людей, старик, посылающий вдогонку проклятия, раскаленные тротуары, крики, больные, непонятные разговоры, оскал Сентаури, масляные злые глазенки Френеми, Баррон, спящий в углу дежурки, мертвая летящая старуха с растопыренными локтями, улыбка Мал-бейера, теплые капли пота, надписи на картинах...
Дайра заметил, что вот уже несколько минут он не отводит взгляда от одной из танцующих девушек. Он пригляделся к ней внимательнее. Лицо ее было чем-то знакомо, просто родное лицо, хотя Дайра мог бы поклясться, что никогда прежде ее не видел, разве что запомнил по музыкальным вечерам, а это было не очень-то правдоподобно, потому что Дайра никогда не обращал особенного внимания на экраны, его всегда интересовала одна только музыка. И ему захотелось в этот момент, чтобы девушка была с ним (так захотелось, что он поморщился), - он бы ей все рассказал, все, ничего не скрывая ни от других, ни даже от себя самого, и не очень-то важным казалось ему то, что она, пожалуй, и не поймет ничего, просто чтобы рядом была. Мысль, конечно, дикая, несуразная, детская, было в этом мире четыре скафа, а больше никого нигде не было. Дайра горько усмехнулся и подмигнул девушке, и, к невероятному своему удивлению, увидел, что она в ответ подмигнула тоже, и улыбнулась, и помахала ему рукой.
"Химия и жизнь", 1989, ¦ 9 - 12.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 [ 7 ]
|
|