Вячеслав РЫБАКОВ
ДОМОСЕДЫ
невольно улыбаясь от боли. - Тянет, тянет...
лекарство не принял. Что, скажешь - принял?
что ты одет, как зюзя. Хоть бы для сына подтянулся.
навалившийся на шорты, будто надутый живот.
сильную линзу уткнулась в свой фолиант, - ослепительный свет утра, бьющий
в распахнутые окна веранды, зацепился за серебряную искру в ее волосах, и
сердце мое буквально обвалилось.
брезгливый. - Давай, что уж...
птичий гомон, в медленные, влажные вихри запахов, качающиеся над цветами.
Жена рассматривала прическу, глаза ее были печальными; я осторожно обнял
ее за плечи, и она, прерывисто вздохнув, отвернулась наконец от зеркала и
уткнулась лицом мне в грудь, - очень славная женщина и очень странная, но
- как я ее понимал!
заваришь? Сынище, наверное, скоро встанет.
перед завтраком; скоро шелестящие солнечными бликами сады остались справа,
слева потянулись, выгибаясь, отлогие травянистые склоны, все в кострах
диких маков; я уже различал впереди, над окаймлявшими стоянку кустами,
белую крышу машины сына; я миновал громадный старый тополь; вот лопнули
заросли последнего сада, встрепенулся ветер, и мне в лицо упал голубой
простор - и Эми, сидящая перед мольбертом у самого прибоя.
носорог; она обернулась, сказала: "Доброе утро" - и, как все мы улыбались
друг другу, безвыездно живя на острове едва не три десятка лет, -
улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще
совсем недавно так любил. Она страстно, исступленно искала красоты, - она
то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на скрипке или клавесине,
и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять - что ей
не восемнадцать, в сорок - что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по
жизни хвост обессиливающей вины перед нею и перед женою, словно бы я
чего-то не сумел и не доделал, чем-то подвел и ту и другую.
на машину: - Его?
наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из
ума... но, в конце концов, мы так давно и так хорошо дружим, что я могу
попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?
такой мертвый, механический, навис тут... Понимаешь? Я не могу работать,
даже руки дрожат.
даосской перспективы, больше такой нет! Она уникальна, я искала ее с
весны, тысячи раз обошла весь берег...
тополя?
Сейчас я отгоню.
добрый! И не думай, милый, это не блажь.
особенно не до меня, - она вздохнула, печально и покорно улыбаясь. - А
сколько, наверное, у твоей подруги радостей и хлопот!
слове - но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать не водил
машину; я двинулся к гравилету, но Эми грустно сказала:
скорее банально, нежели красиво, это годилось бы в двадцать лет, но не в
пятьдесят; мне было жаль эту женщину - но меня тошнило.
- Любить - уже могу...
суставом указательного пальца.
она. - Только потому ты и позволил мне уйти... Сейчас я заплачу, - голос
ее и впрямь был полон слез. - Почему ты меня не заставил?
быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его
мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и
не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя
это, по-видимому, обещало оказаться более трудным, нежели я полагал
сначала.
непонятный, нестерпимый страх; я не в силах был поверить, что смогу
откинуть колпак, положить руки на пульт, повиснуть в воздушной пустоте...
но что тут было невероятного?.. но, может, все же лучше дождаться сына?..
но я оглянулся, и Эми помахала мне рукою... я был омерзителен себе, но не
мог перебороть внезапного ужаса - тогда, перестав бороться с ним, я просто
откинул колпак, просто положил руки на пульт, гравилет колыхнулся,
повинуясь истерической дрожи противоречивых моих команд; чувствуя, что еще
миг - и я не выдержу, я закричал и взмыл вверх; ума не приложу, как я не
врезался в тополя, я не видел, как миновал их; машина ударилась боком,
крутнулась, выбросив фонтан песка, замерла - хрипя, я вывалился наружу и
отполз подальше от накренившегося гравилета. Все же я справился. Со
стороны, вероятно, выглядело очень смешно, как я на четвереньках бежал к
воде, но меня никто не видел, и, поднявшись, на дрожащих ногах я вошел в
воду по грудь; вода меня спасла.
переполнено было колеблющимся жидким светом. Казалось, мир поет; в тишине
отчетливо слышалась мерная, торжественная мелодия, напоминающая, быть
может, молитву жреца-солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и
горестного всезнания...
улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все мы знали здесь друг
друга, едва ли не пятьсот человек, которым для работы нужны только книги,
да письменный стол, да телетайп информатория, да холст, или, как мне,
синтезатор, - жители одного из многих поселков, рассыпанных на Земле
специально ради тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол.
Я не смог бы теперь жить больше нигде.
теперь и живущие, в том мире, который читал наши книги, слушал наши
симфонии, но занимался многим другим. Когда-то поселок напоминал громадный
детский сад...
счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по
наружной лестнице проник в свою комнату, потому что шорты действительно
следовало снять, прикрыть драные саднящие колени длинными брюками...
рачительно отмечая изменения в моем туалете. - Мы уж тебя заждались.
тополя - дескать, мешает композиции.
смотрит на меня со смертельным беспокойством. Меня будто обожгло - он
знал!.. он что-то знал о моем кошмаре! - Чаю мне, чаю горяченького! - Я с
удовольствием и гордостью разглядывал его: он-то мог не стесняться, что на
нем лишь короткие шорты в облипочку и безрукавка, завязанная узлом на
узком мускулистом животе, - он был стройный, жесткий, как его гравилет,
глазастый - молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века
промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом
вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века; века. Века.