должно быть не менее приятно мне ее оказать. Я воспользовался затишьем
на небеси, чтобы сходить в Дорнеси. Висели низкие серые тучи. Влажный и
усталый ветер налетел, как большая мокрая птица. Земля прилипала к но-
гам; а на поля осыпались, рея, желтые листья орешников. Не успел я раск-
рыть рот, как Пайар встревожено меня перебил и начал жаловаться на зас-
той в делах, на скудные поступления, на безденежье, на своих клиентов,
так что я ему сказал:
больше. И мы продолжали хмуро беседовать, с холодными лицами, о том о
сем, я - озлобленный, он - сконфуженный. Он раскаивался в своей скаред-
ности. Бедный старик - человек неплохой; он меня любит, я это знаю, еще
бы; он с удовольствием отдал мне свои деньги, если бы это ему ничего не
стоило; и даже, прояви я настойчивость, я бы добился от него того, чего
я хотел; но не его вина, если в нем сидят три столетия ростовщиков. Мож-
но быть обывателем и в то же время щедрым, конечно; это случается иной
раз или случалось, говорят; но всякий добрый обыватель, если дотронуться
до его кошелька, первым делом невольно скажет "нет". Мой приятель дорого
бы дал теперь, чтобы сказать "да", но для этого требовалось, чтобы я
вернулся к прежнему; а я не желал. Я человек гордый; когда я обращаюсь к
приятелю с просьбой, я считаю, что доставляю ему большое удовольствие; и
если он колеблется, я больше не хочу, ему же хуже! Итак, мы беседовали о
вещах посторонних, сердитым голосом и с тяжестью на душе. Я отказался от
завтрака (это его окончательно расстроило). Я встал. Понурив голову, он
проводил меня до порога. Но, берясь уже за ручку двери, я не выдержал,
обвил рукой его старую шею и молча поцеловал его. Он от души ответил мне
тем же. Потом робко спросил:
кать.
не отступил. Конечно, я сам себя наказывал. Но и его тоже.
чих и без денег. Остановить меня это не могло. Что я себе ввинтил в го-
лову, ввинчено, черт возьми, не в каблук. Я начал с того, что внима-
тельно осмотрел пожарите, отбирая все, что могло пригодиться: обгорелые
балки, почернелые кирпичи, старое железо, четыре шаткие стены, черные,
как шапка трубочиста. Затем я повадился ходить тайком в Шеврош, в каме-
ноломни, ковырять, скоблить, глодать земные кости, славный камень, кра-
сивый и кровавый, у которого в "прожилках словно запекшаяся кровь. И
весьма возможно также, что, идучи лесом, я иной раз помог какому-нибудь
престарелому дубу, доживавшему свой век, обрести покой. Быть может, это
запрещено; возможно и это. Но если делать только то, что разрешено,
слишком уж трудно было бы жить. Леса принадлежат городу, и для того,
чтобы ими пользовались. Ими и пользуются, не подымая шума, само собой. И
пользуются в меру, потому что помнят: "Надо оставить и другим". Но взять
- это еще пустяки. Требовалось унести. Благодаря соседям я управился и с
этим: кто ссудил повозкой, кто волами или инструментом, а кто и просто
подсобил, благо это ничего не стоит. У ближнего своего можно попросить
все что угодно, даже его жену, но только не денег. Я его понимаю: деньги
- это то, что может еще быть, то, что будет, то, что могло бы быть за
деньги, все, о чем мечтаешь; а остальное уже есть: это все равно как ес-
ли бы его и не было.
пить к установке первых лесов, настали холода. Меня называли сумасшед-
шим. Дети мои ежедневно устраивали мне сцены; а наиболее снисходительные
советовали мне подождать хотя бы до весны. Но я и слышать не желал; я
ничего так не люблю, как злить людей или их вождей. Слов нет, я отлично
знал, что не смогу своими силами, да еще зимой, выстроить дом! Но с меня
довольно было бы шалаша, крыши, кроличьей будки. Я человек общительный,
это верно, но желаю быть им, когда захочу, а если мне не угодно, то и не
быть. Я словоохотлив, я люблю побеседовать с людьми, это верно, но я хо-
чу иметь возможность беседовать и с собой, наедине, когда мне вздумает-
ся; из всех моих собеседников это наилучший, и я им дорожу; чтобы с ним
повидаться, я готов пройти босиком по морозу, без штанов. И вот именно
для того, чтобы без всякой помехи вести разговоры с самим собой, я и
строил с таким упорством, невзирая ни на какие пересуды, свой дом и пос-
меивался над нравоучениями моих детей.
город весь закутался в иней, а на мостовой поблескивала серебряная слюна
гололедицы, я, взбираясь на леса, поскользнулся на перекладине и - трах!
- очутился внизу скорее, нежели снизу взобрался наверх. Вине кричал:
Щиколоточка оказалась сломана. Меня уложили на носилки. Мартина, идя ря-
дом, вздымала руки; а соседки шли следом, причитая и обсуждая случившее-
ся; мы напоминали картину, сошедшую с холста: положение во гроб Иисуса
Христа. Мои Марии всласть кричали, махали руками и топотали. Мертвый бы
проснулся. Я-то не был мертв; но притворялся таковым: иначе весь этот
дождь обрушился бы на меня. И, благолепный, недвижимый, с торчащим к не-
бу тычком бородки, я злобствовал в душе, хоть вид имел прекроткий...
если это тебе так нравится, ребро или руку и оставил бы мне мои подпор-
ки! Я бы, разумеется, тоже стонал, но не стонал поверженный. Ах, нелад-
ный, проклятый! (Благословенно его святое имя!) Он как будто только и
думает, чем бы вас извести. Он знает, что для меня дороже всех земных
благ, дороже труда, кутежа, любви и дружбы та, кого я завоевал, дочь не
богов, а людей, моя свобода. Вот поэтомуто (ему небось смешно, шельмецу)
он и привязал меня за ногу в моей конуре. И вот я созерцаю, лежа на спи-
не, как жук, паутину, чердачные балки. Вот моя свобода!.. А все ж таки я
еще не попался, милый ты мой. Вяжи мой костяк, привязывай, обматывай,
затягивай, ну-ка, еще разок, как вяжут цыплят, когда сажают их на вер-
тел!.. Ну что, поймал как будто? А дух? Что с ним ты сделаешь? Глядишь,
он и упорхнул, и с ним моя фантазия. Попробуй-ка их поймать! Для этого
нужны здоровые ноги. У моей кумы-фантазии они не переломаны. Ну-ка, до-
гоняй, приятель!
тался, и я им пользовался для того чтобы ругаться. Все эти дни ко мне
лучше было не подходить. Между тем я знал, что в моем падении мне некого
винить, кроме самого себя. Знал я это отлично. Все, кто меня навещал,
трубили мне в уши:
Тебя предостерегали. Но ты никогда не желаешь слушать. Вечно тебе надо
бегать. Ну вот и бегай теперь! Сам виноват...
тебя подбодрить, что ты к тому же еще дурак! Мартина, мой зять, друзья,
посторонние-все, кто меня навещал, словно сговорились. А я должен был
выносить их разносы, не шевелясь, с ногой в капкане, лопаясь от злости.
Даже плутовка Глоди, и та ведь сказала, поди:
и крикнул:
не стало. Мартина, славная дочка, настаивала на том, чтобы мою постель
перенести вниз, в комнату рядом с лавкой. Но я (говоря по совести, я был
бы этому очень рад), но я если раз сказал "нет", черта с два, так это уж
"нет"! А потом, неприятно, когда ты калека, показываться людям. Мартина
неутомимо возвращалась все к тому же: назойливая, как бывают только мухи
и женщины. Если бы она меньше говорила, мне кажется, я уступил бы. Но
она чересчур уж упорствовала: согласись я, она бы с утра до ночи трубила
победу. И я отправил ее прогуляться подальше. Понятное дело, все и про-
гуливались, кроме меня, разумеется; меня оставили валяться на чердаке.
Жаловаться тебе не на что. Кола, ты сам этого хотел!..
ты не дома, когда ты у чужих, то боишься стеснить, не хочешь перед ними
обязываться. Это расчет неверный, если хочешь, чтобы тебя любили. Худшая
из глупостей - это дать себя забыть. Забывали меня легко. Я никуда не
показывался. Не показывались и ко мне. Даже Глоди меня забрасывала. Мне
слышно было, как она смеется внизу; и, слыша ее, я и сам в душе смеялся;
но при этом вздыхал: потому что мне очень хотелось бы знать, чему она
смеется... "Неблагодарная!" Я обвинял ее, но понимал, что на ее месте я
поступал бы точно так же... "Веселись, моя красотка!.." Но только, когда
не можешь шевельнуться, надо же, чтобы себя чем-нибудь занять, чуточку
разыгрывать Иова, изрыгающего хулу на своем гноище.
Признаться, встретил я его не очень-то ласково. Он сидел передо мной, в
ногах кровати. В руках он бережно держал завернутую книгу. Он пытался
вести беседу и безуспешно затрагивал то одну тему, то другую. Всем им я
сворачивал шею, с первого же слова, с видом свирепым. Он не знал, что и
сказать, покашливал, похлопывал рукой по краю кровати. Я попросил его
перестать. Тогда он совсем затих и не смел шелохнуться. Я в душе посмеи-