доходили смутные. По ним, в Орде творилась замятня, и не ясно было, кто
кого одолеет. Баскак загадочно молчал, а тем часом у Михайлы Тверского
началось размирье с Новгородом, и тут очень и очень надо было быть
наготове. Впрочем, пока послы Юрия кружным путем пробирались на север,
Новгород уже смирился, и Михаил уехал к Узбеку в Орду. Прослышав о том,
Юрий, решивший во что бы то ни стало опередить Михаила, примчал в Москву,
меняя лошадей. Серебра, соболей, сукон, коней, узорочья - и скорей, живо!
Самому Узбеку, его нойонам, эмирам, женам, холопам - всех одарить, всех
обадить, все обещать! И добывать, добывать в Орде правдами и неправдами,
потворством и лестью, добывать, вымаливать у Узбека великокняжеский стол!
Михаилом, словно бы ни годы не тронули, ни сил не убыло, словно и не за
тридцать уже московскому князю, а те же горячие двадцать с небольшим, и та
же молодая кровь, и жестокость, и дерзость несказанная.
а - собрать, отобрать и ободрать, ежели нужно, и добыть такую дань, чтобы
у Михаила самого глаза на лоб вылезли. И уже мчались гонцы, и отдавались
распоряжения, одно другого грозней и нетерпеливей... И вдруг на пути Юрия
встал брат Иван. Встал - со своим ликом праведника, невеликий ростом, с
расчесанною волосок к волоску бородкой, с прозрачно-голубым взором
страстотерпца, в простом зипуне темного домашнего сукна, с единою украсой
- отделанным серебром поясом, - встал и сказал: <Не дам!>
обеспамятел от гнева. Как смеет, он-то, щенок! А тот посмел, и слуги (вот
чудо-то!) явно слушались его, Юрия, а тайно и прикровенно - одного Ивана.
Как-то не усмотрел, не заметил за годы прошедшие, а глядишь: там данщик
новый явлен, Иваном ставленный, там тиуна он же переменил, там, глядишь,
посольских своих посажал - и все по уму, и все к делу, все ради устроенья
добротного. Был лихоимец - стал честоимец, был пьяный - стал тверезый, был
глупец - стал знатец, да и знатец такой - иного не сыщешь! А подошло, и
все они сожидают преже Иванова слова, а потом уж - князя своего.
себя явил, прискакал из Красного. И лоб в лоб (благо, достало у Юрия ума
не прилично, не при слугах молвь вести) так и заявил сразу: <Не дам!>
Юрий сидеть не возмог, вскочил, красными сапогами затопал, взъярился.
Мокрые руки сжал в кулаки - да ведь не станешь бить-то родного брата и
княжича по лицу! А ладони чесались, ох как чесались ладони!
Москвой! Продай купцам, вот те и серебро!
оттуда в отодвинутые окошки узкими лучами - на резную утварь, на бухарскую
ковань, на ковер, на окованный медью сундук, на пестротканый полог над
кроватью, на все это тесно составленное, не вдруг и не враз копившееся
добро), в полутьме бледное, хоть и под летним загаром, обожженное
красниной лицо Ивана. И уже не скажешь, мальчик - муж! Голодный
беспощадный блеск в глазах, зраком не уступит Юрию. Сапоги темные,
простые, будто и навозом припахивают - верно, чудится. Это от батюшкиных
сапог почасту пахло навозом. Сам по конюшням ходил завсегда... Матушка,
невзирая на то, бывалоча сама сымала сапоги с батюшки. Матушка сейчас
хворая, при конце уж, видно. В монастыре сейчас, во Владимире. Юрий в уме
уж и похоронил ее, почасту в монастырь и глаз не кажет, а был-то любимец,
баловень! И всегда-то под старость любимые да балованные первые от тебя
отворотят! Жури да учи смолоду, под старость наживешь опору себе...
Иван. - В Красном у нас стадо в тыщу голов коневых. Продай! Дак на ем вся
княжая конница держится! Под Коломной скотинны стада, на Пахре, за
Клязьмой тоже стада, в Замоскворечье - глазом видать! Да без тех стад тебе
и дружину распустить придет! На Воробьевых стада, там и двор сырный,
батюшкой заведен, и то нам порушить? Что оставил отец и что мы
промотали-прожили, дак я тебе все исчислю! Осемь тыщ гривен новгородского
серебра! На войну, на раззор, на подарки друзьям да ордынским б..... на
терских соколов да на ясских жеребцов... Осьм тыщ, ето четыре каменных
Москвы выстроить мочно! Вота как! Того мало? Кубцов серебряных - сочти
сам, коли запамятовал! Золото все пошло в Орду! Овначей, ковшей простых,
золоченых, с каменьем, цепей, поясов, справы конской серебряной, блюд
бухарских, ордынских, цареградских, чаша с цепями, большая, испозолочена,
двоеручная, - кому отвез, запамятовал? А соболей, портов, сукон! А сукна
лунского, а бархату веницейского! А жемчугов, лалов, иная многоценная
многая! Ростовски князи вотчину свою разорили на ордынских дарах, а я не
дам! Убей, не дам! И убьешь - не дам!
лбу прилипли пряди светлых волос, и в лике вдруг прочиталась ярость -
родовая, доселе небывалая в нем
молиться горазд... Я и молитвенник, да! Но я ради добра родового, ради
батюшкиных трудов ежеденных, я, может, душу свою гублю! Может, погубил
уже! И - не попущу! Разоренья - не попущу! На глазах моих - не попущу! Я,
когда Саша с Борей в Тверь ускакали, я на Москве остался, думашь, ради
тебя одного? Думашь, коли я не князь великий, мне и заботы нет? Дак знай,
и мое тута добро! Наше обчее! И не смей! Не смей! Ничего не возможешь!
Дуром, прахом пойдет! Знаю! Чую! В навоз, мордой в навоз опеть! Пущай,
коли сам Михайло преже себе шею свернет, а я - не дам!
Добро! Верно, молитвенник ты! Дак и молись, тово! В монастыри честном! А
от забот градных я тя свобожу, вот те крест, свобожу! И перстом не
щелканешь тогды! А труды твои - хрен на твои труды! Федор Бяконт блюл
Москву доднесь, и вперед поблюдет, и без твоей докуки!
тебя с новгородцами свел, он тебя и с Черниговым и с брянским князем
сдружил. С Бяконтом ты вона куда уже длани простер! А будешь так-то... И
Бяконт от тя убежит, и все отступят! - Иван не повышал голоса, и это было,
пожалуй, страшнее Юрьевых выкриков. Таким презрением и даже тихою угрозою
прозвучали его слова: - А ты без меня, Юрко, тоже не велик глуздырь! Пока
ты тамо-семо летал, рать да серебро тратил, тута бы у тя, коли не я, и вс°
бы, почитай, растащили!
наполы, за што ты сердце на тысяцкого кой год уже несешь, он-то и был
главной вор! А тронуть ево в те поры и я не смел! И все из-за тя! Пили
вместях, дак! Наставишь таких-то, году не минет - по миру пойдешь. Тогды
не толь великого княженья, и на Переяславли не усидишь! - Иван передохнул,
отступил на шаг. Выпрямился и, невступно глядючи в очи Юрию, докончил: -
Словом, нет моей воли. И не дам. Силой бери, коли... А не скажу, где чево
и где батюшковы клады зарыты, о коих и ты не знашь, - не скажу. Там-то
добра поболе, чем в казне да в бертьяницах!
Хотел и еще добавить про вымышленные клады, да побоялся пересолить, не
разгадал бы брат обману.)
А Иван, углядев, начал добивать, как гвозди загонять в стену:
Узбеку, - то и возьми. И подарки какие, и серебро. И боле - не дам. А коли
ты о великом княженьи затеял - изворачивайся, как хошь, в Орде, только
Москвы не грабь. Подарками не все сделашь. Ты так сумей, чтобы не из дому,
а в дом! На серебре дурак проедет! Без серебра сумей! Тогда я тебе в ноги
поклонюсь, тогда душой своею смрадной и грешной восплачу у престола божия,
моля тебе и себе спасения на небеси! Тогда! Но не теперь! И помни: душу я
свою гублю за отцово добро, но отцова добра погубить не дам!
намерения своего, ни решения не переменил, а только не стало воли решать
все самому. Потребовалось собрать бояр, думу, потребовалось прошать
градских воевод, архимандрию... Потребовалось, пришлось выслушивать, что
решит земля. А земля, еще не оправившаяся от голода, помнившая разоренье
после Михайловой рати, земля поддавалась туго. Решали, в затылках чесали,
считали да перекладывали добро в скрынях, и одно выходило у всех: нет, нет
и нет! Не осилить. Золотом-серебром не осилить князя Михайлы. Так как-то,
кабыть-нито самому князю уж... да, може, добром-то сговорить! Переслав, да
Коломну, да Можай сохранить, а там - что Бог даст! И преже надоть с
Великим Новгородом уведать, что они о себе мыслят? Даве ободрал их
Михайло, поди, не по нраву пришлось!
поделать ничего не мог. Земля не хотела новой смуты и разоренья не желала.
Прав оказался Иван. На думе, покряхтывая да лебезя, великие бояре
провалили-таки запрос Юрия, не дали ни серебра, ни добра на дальнейшую
колготу и прю с Михаилом в Орде. Все, кто и молчали, молча думали одно:
<Пущай сам Михайло шею себе свернет, пущай Новгород снова встанет, тогда
поглядим... А до той поры нет, нет и нет!>
Афанасий, что теперь уже, подросши, на полных правах княжича участвовал в
советах и думе боярской. Афанасий, хоть и подрос, и вытянулся изрядно, но
был тонок, узок в плечах, большие глаза его смотрели жалобно, худые персты
беспокойно шевелились - не чуял себя володетелем младший Данилыч! Борис,
очень потишевший после Твери, только внимал, со скучною покорностью
готовый исполнить любое братнино повеление. Один Иван - хоть нынче не
ярился, глядел покорно и прозрачно-ясно по-старому, и вновь не чаялось во
взоре его никакой возможной грозы - один Иван глядел