понял без слова готовно вспыхнувший взор новгородца. Поручение съездить в
Галлиполи, очень небезопасное, было как раз по Станяте.
императора (Коккин тоже считал, что Кантакузин стал нынче излишне
осмотрителен и напрасно осторожничает с османами, захватившими Чимпе),
Филофей скользом притронулся и к своим ранам:
но тут уж не выдержал, вопросил:
знатной молодежи, которая, затеяв ссору, после бежала впереди всех?
пастырю! Ежедневная пря с властителями и епархом, угрозы от должностных
лиц, находящих удовольствие в неслыханных притеснениях и ограблениях
бедных и неотступно преследующих всякого, кто дерзнет защитить разоряемых
от неправды сильных мира сего! Брат мой! Льщу себя надеждою, что у вас, в
варварской стране, не так нестерпимо угнетен труженик! Я давно искал
тишины, - продолжал Коккин, утупив взор в столешню, - желал предать себя
целиком книжной мудрости и исихии в уединенном монастыре... - Он поднял
беззащитный взор на Алексия. - Даже ждал знака! Но медлил, поскольку въезд
в столицу закрыли ради свирепствовавшей чумы. И вот в пасхальную ночь было
видение... Вещий сон... Я стоял, вернее, сидел на коне, в городе,
захваченном врагами. Ко мне подошла знатная женщина со служанкой,
воскликнув: <Уйди!> Ударила плетью моего коня. <Быстро уходи, уходи
отсюда!> - <Куда, - вопросил я, - прикажешь мне идти, госпожа?> - <В домик
свой иди!> И все растаяло. Проснувшись и помыслив, я понял, что это
Богоматерь так человеколюбиво позаботилась обо мне, и в конце Святой
недели, покончив с сомнениями, ушел в Константинополь... Далее, ты знаешь,
был собор противу варлаамитов, на коем я принял участие в споре
православных с худославными... После чего лечил свою плоть и хлопотал
перед патриархом, дабы мне вовсе уйти с митрополии на Афон. Тогда вот и
явились генуэзцы!
Филофею. Осуждать или оправдывать кого-либо здесь, на греческой земле,
пред лицом творимого всеми и каждым, было нелепо и невместно.
Собирал деньги, выкупал страдальцев, вся родня коих погибла во время
резни! Созывал разбежавшихся граждан из других градов и весей!
бежали, почему отступили со стен, почто оставили открытыми градские
ворота? Почто сами, первыми напав на фрягов, не изготовились тотчас к
защите города?! Откуда в греках, при столь глубоком разумении высочайших
истин, такая неспособность действования?
Алексия было недоумение и гнев, в глазах Филофея - отрешенная грусть
тягостного воспоминания.
миновало для нас! Вы молоды. У вас есть энергия! Вам токмо не хватает
божественных знаний...
волнуясь и почасту не находя нужных греческих слов, рассказывать о Сергии,
о его малой обители, наваждениях, одиноком подвиге, днешней славе инока и
о тех слухах, что уже не раз доходили до Алексия, слухах о чудесах, а быть
может, даже и не чудесах? А попросту о мужестве подвижника? И о знаменьях,
сопровождавших рождение его...
Алексия) произнес:
том должен изойти свыше, от самого патриарха!
едва не переступили незримую грань, далее которой любые слова пока были
запретны.
Киева во Владимир?! - воскликнул Филофей почти с мукою, обращая к Алексию
страдальческий взор. - Ведь митрополиты и так пребывают у вас, в Залесье!
Святейший патриарх еще и потому противится твоему поставлению! Твой
противник, Роман, оказался сговорчивей!
в эти страдающие (и такие еврейские в этот миг!) глаза гераклейского
страстотерпца.
чудотворную икону <Умиления>, ныне зовомую <Владимирской Богоматерью>, уже
тогда Киев уступил первенство и власть залесской земле! Но теперь, когда в
древней столице Руси вот-вот начнут править службы латинские попы... Да,
да, отче! Да! Я ведаю, что говорю однесь! Ныне оставлять кафедру
митрополитов русских там - это значит отдать, подарить русскую церковь
Риму! Как не ведаешь сего ты?! Ты, друг и сторонник Паламы, пламенный
защитник правой веры, коего дивную речь слышал я всего час тому назад!
Алексия, и выговорил наконец главное, ради чего и творился весь днешний
разговор:
вслух не произнес ничего, только утверждающе склонил голову.
Алексию. Это была молитва на пленение и освобождение гераклеотов,
сочиненная Коккином в ту ночь, когда он узнал о бегстве плененных
гераклеотов из Галаты в Константинополь. Алексий благодарно принял свиток,
твердо пообещав поэту, не сдержавшему при этих словах невольной радости:
(он все еще не научился мыслить на чужом языке) переводя на русскую речь:
вновь светло взглянул в очи Филофею.
он по сердечной радости почуял, что в день сей обрел друга и ходатая пред
лицом сильных мира сего. И теперь одно долило неизвестностью: как поведет
себя Кантакузин?
вот оно: подошло, прихлынуло наконец! Подступило! То, что сдвинет с мели
застрявшее судно его посольства (сдернет или уж разобьет дозела). И что
Кантакузин надумал наконец нечто, для чего надобен он, Алексий (или
Алексиево серебро - не важно! Русское серебро может дать только он!)
него царю (досыти наслушал уклонливых греческих речей за эти глухие
месяцы!), Алексий, хоть и привык сдерживать себя, почуял вновь юношескую
щекотную сухость в ладонях, и настойчивый бой сердца, и твердоту во всем
теле, как бы собираемом к битве духовным поводырем своим, высшим разумом,
который заключен не токмо в голове, но и в сердце, и - прав Григорий
Палама - в сердце прежде всего!
Каталонская стража в литых панцирях и круглых шлемах с поднятыми забралами
расступилась, бряцая копьями. Повелителя ромеев охраняли испанцы-католики.
невзирая на цареградскую слякотную теплынь - собольи шубы, и клир. (Оба
попа, Василий и Савва, также приоделись в лучшее платье.)
вступили во двор. Здесь русичей встречали чины двора и сам Дмитрий
Кидонис. В пурпурном, расшитом жемчугом скарамангии вышел встречу Алексию.
Красивое лицо молодого сановника, обрамленное аккуратною, подвитою и
умащенной благовониями бородой, было сдержанно-спокойно, как и во время
прежних встреч, но в глазах читалось настороженное, внимательное и вряд ли
дружелюбное любопытство. Был ли этот муж из Фессалоники, писавший некогда
пылкие послания василевсу, проча ему славу и власть, а ныне - приближенный
к престолу царя и правая рука Кантакузина, был ли он истинным другом
повелителя ромеев и... благоволит ли к нему, Алексию? Подумалось с