русских.
торжества и его присутствие не требовалось Алексию, обеспеченный кормом на
владычной поварне, мог вдосталь побродить по древнему городу, подымаясь на
валы и башни, на Золотые ворота, с которых открывался далекий озор на поля
и леса в осенней украсе своей, разглядывал резных белокаменных зверей на
соборах, толкался у лавок в торгу, щупая товары и приценяясь то к тому, то
к другому с независимым видом барышника, у которого в калите звенит
нескудное серебро.
отсылая служек, иногда по старой памяти беседовал со Станятою с глазу на
глаз, вызнавая от него то, о чем с высоты своего сана не мог бы уведать.
Алексию разоблачаться, - а токмо чем-то они тута, во Владимери, греков
напоминают! Одна толковня, а дела и нет! Не сидеть бы тебе тута, владыко!
Езжай на Москву альбо в Переслав!
многолюдном и богатом, но обращенном сменяющими друг друга князьями и
краткими наездами митрополитов в проходной двор, которому уже не в подъем
было бы стать, хотя и только церковною, столицею новой Руси. Он заводил
двор, увеличивал клир и обслугу не столько для себя, сколько для греков,
дабы доказать тем, что перенос кафедры не остался писанным лишь на
грамоте, а осуществлен им на деле и сугубо. Для того же были утомительные
торжества, вызовы во Владимир церковных иерархов и готовящийся на днях
приезд самого Ивана Иваныча, хотя дела и слухи и грамоты звали его, и
срочно, в Москву. А самому Алексию много важнее было устроение одной
Троицкой обители, чем все эти владимирские рясоносцы, от которых ни
русской церкви, ни делу объединения земли не было почти никакого толку.
Алексий, умученный долгими богослужениями и хлопотами по устроению
митрополии, только кивал головою. Сергия знали еще очень мало. Пока -
только случайными слухами, а не так, как когда-то Феодосия или Антония
Печерских, с коими считались князья, и даже не так, как знали в
нижегородской земле Дионисия, к которому на поклонение ежедневно притекали
толпы паломников из ближних и дальних волостей.
он? Или выжидает? Или - не тот он, кем его хотел бы видеть Алексий, и так
и останет в тиши лесов скромным иноком, ищущим пустынного жития? Последняя
мысль посещала его изредка в минуты усталости и упадка духа, и он старался
прогонять ее прочь. Быть может, все дело было лишь в том, что он слишком
давно не встречался с Сергием и начал позабывать о той волне потаенной
спокойной силы, которая, точно невидимое тепло, исходила от этого
удивительного подвижника?
Иванович Красный. Возок московита сопровождала свита из многих бояр и
кметей. Алексей Петрович Хвост красовался на чубаром долгогривом жеребце,
разодетый так, что привычные к пышным торжественным процессиям владимирцы
и те ахнули. Но Алексий, благословив всех прибывших москвичей и князя в
особину, не стал задавать Ивану никаких вопросов о делах и нестроениях
московских и смене тысяцкого. Важнейшее предстояло, и ради того важнейшего
(а совсем не ради торжеств святительских!) вызвал он князя Ивана во
Владимир. И важнейшее это было - мир с Костянтином Василичем, который, по
великой просьбе и к великой радости Алексиевой, превозмогши хворь, сам
прибыл на торжества во Владимир.
в какой-то миг, когда все это множество роскошно одетых нарочитых мужей
собралось вместе, показалось Алексию, что возмутятся они, порвут с Москвою
и затеют вновь гибельную прю городов. Но не было нужного единства в стане
князей суздальских, провиделись грядущие споры сыновей старого князя,
рознь бояр, не меньшая, чем на Москве, и Алексий, чья воля была все эти
дни и часы точно натянутый лук, смог свесть в любовь неразумных князей,
спасти страну еще раз от гибельного раздрасия и, проводя утлый корабль
переговоров чрез все бури и мели взаимного нелюбия, усадил наконец за один
полюбовный стол вчерашних соперников: величавого старика, потерявшего силы
свои к закату дней, и молодого правителя Москвы, с девичьим румянцем на
щеках, лишенного этих сил с самого рождения своего. Усадил вкушать
совокупную трапезу и сам уселся меж них в кресло с высокою резною спинкою
и словами, мановением рук, а прежде и больше всего своею непрестанною
волею удерживал от могущих возникнуть взаимных покоров княжеских. И
удержал. И достиг. И заключил жданный ряд, и грамоту о том тотчас послал в
Новгород Великий, подготовляя и там скорое согласие на мир с Москвой. И
только вечером, наедине сам с собою, всех, и даже Станяту, от себя
отпустив и уже лежа в постели с высоким взголовьем, позволил себе, и то
молча, беззвучно совсем, не в голос, застонать и почуять на малый миг
почти нахлынувшее отчаяние. Так непрочно было все, совершаемое днесь!
Столь жалок и слаб был нынешний правитель московский, этот муж-мальчик,
донельзя обрадованный встречею с ним, Алексием, растерянный и оробелый от
всех многоразличных московских неустройств, не князь вовсе после Ивана
Калиты и Семена Иваныча!
и раскачивая скрипучее утлое ложе, и вздымались валы, руша беззвучно
распадающиеся соборы, и стонала земля, и текла, змеилась меж волн одинокая
дорога, по которой ему надлежало идти одному над бездною, уповая токмо на
вышнего судию!
Сгоревший и едва отстроенный Кремник имел вид жалкий. Митрополичьи хоромы
и княжой двор были кое-как восстановлены, спешно возводились хоромы
великих бояр, но чернота обгоревших и полуосыпавшихся стен, кучи
обугленных бревен, гарь на улицах Кремника, черные остовы дерев на месте
сада и сосновой рощи, высаженной по скату Боровицкого холма над Неглинною,
кучи горелого зерна и каких-то неубранных ошметьев на месте амбаров и
житного двора - все это зреть было непереносно.
время, что перед ним великий князь владимирский, и давши полную волю
гневу, отругал его, как мальчишку, повелев отныне пребывать в Кремнике,
ходить к исповеди непременно и только к нему, митрополиту, и объявил
наконец, что сам он не прежде переселится в митрополичьи хоромы, чем
последняя куча гари исчезнет с глаз, а пока станет жить в покоях
Богоявленского монастыря. Там же и назначает на завтрашний вечер род
заседания думы, во всяком случае, велит, чтобы все великие бояре, тысяцкий
и Вельяминовы непременно были в сборе.
с нею долгую молвь.
зовет ее новый митрополит. Дарственные грамоты на Можай и Коломну не были
надлежаще утверждены (чем и всегда ведала церковь, а в случаях княжеских
споров и завещательных дел - только церковь и обычно сам митрополит), и
она приготовилась, сказав несколько гневных и горьких слов, уступить
Алексию. Княжеский свой возок она, подумав, оставила у ворот, при въезде,
вместе со слугами, сама же твердым шагом пересекла двор и, ведомая
служкой, поднялась по ступеням в указанную ей келью. Служка, впустив
вдовствующую княгиню в сени, исчез, растворился у нее за спиной.
тяжелую дверь в келейный покой. Войдя, она остановилась на пороге,
притворив дверь за собою. Перед нею была довольно хорошо освещенная в этот
час дня двумя слюдяными окошками горница, гладкие пожелтевшие тесаные
стены которой были ничем не украшены, и не имевшая иного хоромного наряда,
кроме лавок вдоль стен да креслица и невеликого стольца под окошком. Прямь
против дверей помещался большой, весь изузоренный травчатою резьбою
иконостас, стоял аналой, два высоких, также резных из дерева поликандила,
и перед аналоем, спиною к ней, в палево-зеленом облачении и клобуке с
воскрылиями стоял на молитве тот, с кем она намерилась было вести гневную
молвь.
ней, Алексий.
сверх повойника, проглотив непроизвольный ком, ставший в горле, соступила
с порога и подошла к аналою. Вместо спора с Алексием пришлось повторять за
ним слова кафисмы.
столь постаревшее, сколь отвердевшее за два года странствий лицо. В
темно-прозрачном взгляде читалось новое выражение сугубой властности.
Чеканней и тверже стали морщины чела. Она не поняла и сама, как совершило,
что ей пришлось исповедоваться Алексию. Но совсем другое дело сказать
задуманное в беседе или - как признание в тайная тайных души духовному
отцу своему! Алексий выслушивал ее спокойно и терпеливо, иногда помогая
подсказом, но тем не менее Мария волновалась все более, сбивалась, не
находила слов и прервалась наконец на полуслове, замолкнув и опустив
голову.
Ведомо и большее того, и горчайшее, о чем состоит иная молвь и в месте
ином. Тебе же реку я днесь: один грех есть у тебя неустранимый, и грех
этот - гордыня! От многих грехов возможем освободить мы себя легко, -
продолжал Алексий, не давая княгине вставить слово, - отринуть
невоздержание, презреть богатство, избежать гнева и суесловия, воспретить
похотное вожделение себе, но всего труднее отринуть гордыню! Иоанн
Лествичник говорил, что и старцам, в горах и пустынях сущим, трудно сие!
Постничаешь ли ты паче иных, и гордыня подсказывает тебе, что ты - первый