смысл, егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть
токмо горняя любовь и радование духовное!
душе праздник! Я Сергия видал дважды. Вот муж! При жизни - святой! Я ведь
не убивать иду, я, ежели... Конечно, на рати... Вот и оружие при мне... А
чистую рубаху загодя надел! Я, може, и изограф не такой уж добрый: вон у
нас Рублевы - отец и сын - не мне чета! Мальчик растет, а уже многих
седатых мастеров пересилил! Я не столь... не могу... Но хочу возвысить
себя. Не греховно, нет, в подвиге отречения! Вота как Сергий... Ну, и я,
коли, сподоблюсь... - он не договорил, застыдился, верно.
в величии кованых голубых звезд, широко распростерлось над головою, обняв
притихшую землю. Снизу в безмерный океан вечности светили костры. Века
пройдут, и, быть может, угаснет и память о погинувших здесь воинах и самой
битве, что им предстоит, и будут новые орды и новые битвы, и новые кмети,
укрепив себя знамением креста, пойдут в бой, чтобы отстоять рубежи страны
и лечь в эту широкую, все принимающую землю. Неужели это про них говорил
греческий изограф Феофан? И было смущение, и робкая гордость, и как-то не
верилось все равно... Он вновь воззрился на случайного сотоварища. Тот
тоже молчал, сосредоточенно глядя в огонь.
сейчас в колыбели, не останет в живых! Живет народ! И надобно всякому из
нас прилагать тщание к подвигу. Иначе не станет жизни у тех, кто грядет
нам вослед! - Он замолчал, потом домолвил задумчиво: - Останусь жив, уйду
в монастырь. К игумену Федору в Симоново. А то к самому Сергию попрошусь,
ежели примут! Давно хотел уйти от мира, от суеты... Праздник-то какой
великий близит! Успенье Богоматери! Самой! Ее еще пишут в славе: <Покров
Богородицы>. Видал? Как она град Константина, Царьград, спасла от
неверных, своим покровом укрыла! И над нами ее покров! И ангельские рати
над нами! Знаешь, после битвы сей мы уже все не те станем, не из разных
там княжеств и городов, а все заедино, соборно - Святая Русь! Уйду в
Симоново и буду писать один и тот же образ: Ее на престоле!
тамо - не беда, руки бы были только!
не написанный образ, и Иван подумал вдруг - не подумал, не помыслил даже,
а как-то весь, обострившимся смыслом души постиг, что изограф погинет,
обязательно погинет в бою. Даже крикнуть, упредить захотелось. Сдержал
себя. Непочто. Не поверит. А поверит - вс° одно пойдет, и тогда токмо
тяжелее будет ему умирать, ведая неизбежность смерти. Оба враз
перекрестились под храп усталых ратников и смутную топотню дремлющих
лошадей. <А я?> - подумал. Нет, не был он, Иван (с горем подумалось),
готов к смерти. Не хотел ее, хотя и видел, что многие идут именно умирать,
именно принести себя в жертву, и невольно поднял голову, следя среди звезд
призрачные тени ангелов, что должны были сопровождать - не могли не
сопровождать - русское воинство. И будет здесь - кровь и пот, и грязь
истоптанной, изнасилованной земли, и стонущие полутрупы умирающих под
копытами татарской конницы, и скепание сабельное, и треск копейный, и
смерть, а там, в небесной вышине розового и холодного осеннего утра, -
торжествующие хоры небесного воинства, грядущего на помощь тем, кто не
посрамил земли своея. Он не верил, не мог поверить, что. его, малого и
грешного, возьмут в рай, но ведал твердо: в нынешней битве с Ордою - не
побежит.
Царьграде, в котором мечтал побывать, и о Владимире, где бывал
неоднократно и очень хвалил тамошних живописных мастеров, и об исихии, и о
преподобном Сергии, радонежском игумене, и о том, как лучше готовить
твореное золото (видно, за недолгие дни похода соскучал по душевной беседе
о дорогом для себя, о чем с рядовым кметем и баять бесполезно), - теперь
задремывал. Иван тоже почти уже спал. Бледнеющий небосвод медленно кружил
у него над головою, и сизый туман затягивал смеркшие звезды. Хрупали
овсом, переминались кони.
Дом за Неглинной захватит упрямый сосед. Но все так же будет шуметь жизнь,
вестись кулачные бои на Москве-реке, святочная гульба, свадьбы и
ярмарки... От Семена вот хотя сын остался, Алешка! Бегает уже! Мать
недаром заклинала: <Женись!> Сейчас бы провожала и плакала, тытышкая дите
на руках, неведомая молодая жена... И жизнь бы не кончалась, не кончилась
никогда! Жизнь ихнего Федоровского рода...>
виденное Иваном, встало перед ним, словно великий старец прошел мимо,
незримо упираясь посохом, и легкий ветер от развевающихся монашеских одежд
овеял его, погружая в дурманное забытье. Иван уснул.
кого мог, уведал, что тот был убит в первом суступе, в самом начале
сражения.
мостам, кто прямо по отмелям, подымая кружево брызг. Фыркали кони. Ратники
зло отплевывались, когда вода доходила до плеч, подымали над головою
оружие: не замочить бы колчанов и тул! Вымочишь тетиву, без лука останешь
перед татарином точно голый. Запруженная многими телами ратных и коней
осенняя еще теплая вода шла мутным, приздынутым в берегах потоком. Татары,
хотя и не видимые, были где-то тут, близ. Давеча, когда два дня медлили за
Доном - воеводы совещались, вс° не могли решить, идти ли вперед, -
прискакали комонные из сторожи, на аркане приволокли полуживого татарина.
<Языка>, влив ему в пересохшую глотку ковш воды, тотчас повели,
спотыкающегося, куда-то туда, к воеводским шатрам. Старшой глядел
прищурясь, сплюнул, заключил:
про нас повестит Мамаю...
Жестокость войны - не в бою! Там каждый жесток! А такое вот, чтобы
полонянику рубить голову, - отвращала. Доселева не привык! А и привыкнуть
- невелика благостыня...
Воронеже и за Красивой Мечей, объедая степь. Ягайлу ждет. А все не
виднелось впереди ни разъездов татарских, ни беглецов наших, что бежали бы
от Орды. Впрочем, за три-то недели кто мог, все подались за Упу, за
болота, за Иван-озеро. И, хотя береглись, доселева - шли в бронях! - не
чуялось того, что теперь. Словно бы незримым жаром несло с той, вражеской,
стороны, словно терпкий запах тысяч коней вплетался теперь в ночное
дыхание степных просторов. И каждый миг - когда переправлялись через Дон,
расталкивая воду, когда подымались на обережье десного донского берега -
казалось: вот-вот вынырнут из тумана злые татарские кони, раздастся
режущий уши свист... Рука то и дело искала рукоять сабли - хоть подороже
продать жизнь! Но тих был ночной берег, тихо стояли мрачные, едва
различимые во тьме дубравы, растесненные степным раздольем, и только по
птичьему пополоху за легким журчанием незримой во тьме Непрядвы чуялось:
за рекой - враг!
своих ратных. Кмети все были здесь, то успокоило. Гаврилу оставил на сей
раз в обозе, с телегою и конем, стеречи припас. В этой заверти, среди
десятков тысяч разномастного сборного войска, ничего нельзя было бросить
без догляду хотя на миг. Унесут, уведут, и концов не найдешь, и не из
озорства даже, а так, от многолюдства и бестолочи. Четверо жались к нему,
тоже страшились нежданного татарского напуска. Впрочем, Боброк, как видно,
обманул Мамая, сумел не дать татарам вести о переправе.
конях и в одном он с замиранием сердца узнал Боброка, а в другом, широком
и важном, - самого князя. Воевода что-то втолковывал Дмитрию, наклоняясь с
седла. Позавчера, когда в полках читали послание преподобного Сергия,
кмети кричали и крестились, снимая шеломы, а Дмитрий, торжественный, в
сияющем колонтаре, в алом опашне, проезжал перед полками, и за ним скакали
воеводы в дорогом оружии на разукрашенных конях, - позавчера и мыслью не
помыслить было бы вот так стоять рядом с князем и почти слышать, что
толкует ему Боброк! И паки удивило, что князь уже тут, на правой стороне
Дона, а не там, откуда идут и идут потоком по наплавным мостам и бродам
бесчисленные ратники. <Когда же переправились, неуж прежде воев?!> -
удивил Иван. Боброк меж тем кончил говорить и выпрямился в седле. В
пляшущем свете поднесенного факела его чеканное лицо гляделось суровым и
хладным, точно все человеческое, мягкое отступило посторонь. Он
безразлично скользнул взглядом по Ивану, который судорожно сжал в руке
сулицу и сглотнул, потщась как можно стройнее выпрямиться, и все кмети его
поспешили содеять то же самое. Среди массы воевод и бояр простые ратники
каким-то сложным и не всегда понятным смыслом выделяют одного, главного,
от коего зависят их жизнь, судьба и победа. Войско, что бы там ни писал
впоследствии княжой летописец, признало Боброка (как много веков спустя, в
пору Смутного времени, признало и приняло Пожарского, как еще спустя два
столетия приняло Кутузова среди целого собрания блестящих полководцев и
командиров эпопеи двенадцатого года, как уже в наши дни среди всех
маршалов Великой войны выделило одно-единственное имя - Жуков). И с
замиранием сердца следил Иван, как воевода оглядывает шевелящееся во тьме