Воробьевы горы, на Коломну и в Серпухов, долгих, дальних дорог, очень
дальних, когда по ним движется рать, уводя от дома единственного и
последнего сына, подаренного судьбой!
По его, дак и ратиться нам с Мамаем придет! Доведет! Не прощу! Никогда не
прощу! Пущай хошь кто, хошь батька Олексей сам ко мне придет... - сказав
последнее, споткнулся словно, скоса глянул на Митяя, печатника своего,
большого, осанистого, с дорогими перстнями на пальцах холеных, по-мужицки
больших рук. Про отца своего духовного сболтнулось лишнее. Подозрительно
озрел гладкий лик Федора Свибла. Но боярин тоже не давал вести, что
заметил промашку князя, то - успокоило.
заматерел, явилась сановитость, заменив прежнюю неуклюжесть отроческую.
Крупно рубленное, словно топором содеянное лицо князя, в коем нет-нет да и
проглядывало родовое, вельяминовское, от покойной матери доставшееся,
грубое это лицо стало прилепым, властным. Во всем облике Дмитрия,
как-никак отца уже троих детей, проявилась наконец нужная княжеская стать,
и срывался он нынче (как теперь) все реже и реже. И тем сильнее ненавидел
Ивана Вельяминова, что был тому двоюродником!
на Скорнишеве с князем Олегом волынянин Боброк. И теперь всего-то
оставалось доправить рать до места, до города Булгара, где нынче по
Мамаеву повеленью сильно потеснили русских торговых гостей. И не вскипел
бы князь, кабы снова не встало, словно язва ноющая, старое вельяминовское
дело!
просить за Ивана. Дуня, оробев (как всегда, робея перед сестрой)
отреклась:
на невысказанные, рвущиеся наружу слова старшей сестры торопливо
домолвила: - Что ты! Твоего любит! И не сумуй! Да кабы в вине какой...
детские запахи, глядя на толстых карапузов, что лезли, словно глупые
щенки, в руки матери, всматриваясь в любопытные, чуть испуганные очи
старшенькой, что тоже на всякий случай оттягивала материн атласный подол,
Мария смутно позавидовала сестре, этим ее ежечасным заботам, этому ее
пышному чадородному лону, ее вечной женской захлопотанности и тому, как у
младшей сестры ни на что иное не хватает уже времени, и не надобно ей уже
ничто иное, ибо главная забота, и участь, и труд женский - в полном
отречении от себя самой ради мужа, ради детей, ради того, чтобы не
кончалась, никогда не кончалась жизнь на земле!
боярина узнав, паче всего (и в дому своем не оставят в спокое!) оскорбился
великий князь и потому бегал нынче по покою княжому, бегал в ярости, забыв
о сидящих бояринах, ибо, как и тогда, в детстве, чуял несносное
превосходство Ивана Вельяминова над собой.
вбросил крупное тело в золоченое, испуганно скрипнувшее под ним креслице,
раздумчиво произнес:
возрастанием... Но воротить его, дак и воротить ему тысяцкое придет и села
ти, а там и многие бояра ся огорчат! Василий Хвостов там... да многие!
Колгота пойдет!
ихнему роду Акинфичей вельяминовская порода тоже поперек горла стала. И
Митяй молча и твердо склонил могучую выю, и оба старых боярина, Черменков
и Минин, помавали головами согласно, мол - быть по сему!
себя и тем изничтожить несносное первенство Вельяминовых в московской
боярской господе.
даве отца покойного из Рязани призвали Иван Иваныч с Олексием, - того не
совершилось. Неощутимо, едва-едва, но время уже поворотило на иное, дав
первые плоды с древа, взращенного владыкой Алексием. Самодержавность
власти, коей можно подсказывать, но не можно уже ни воспретить, ни
приказать, самодержавность властителя проявили себя в этом неравном (увы,
неравном!) споре князя с боярином. Как знать, вороти Дмитрий Ивана, не
пошло ли бы иначе и с Мамаем?
своим верным русским улусом, все непокорнее становилось Владимирское
зависимое княжество в предчувствии близкой уже судьбы Великой Московии! И
мог ли состояться подобный нынешнему поход на Булгар, скажем, еще при
Узбеке? Четверть века резни и пожаров не сделали Русь слабее, усилилась
Русь. В тайниках холмистых <пустынь>, в извивах речных, в чащобе лесов
росло и ширилось неодолимо то новое, что разгибало спины князей и
придавало упрямства воеводам. Густели народом укроистые просторы
Приволжья, на медоносных полянах, на красных ярах над излуками извилистых
рек вставали новые и новые золотые под солнцем, истекающие смолою рубленые
терема, тучнели стада скотинные, и что там, где там недавний разор
Ольгердов или волчьи набеги Мамаевы на Запьянье и Киш! Вставала земля, и
князь, убегавшийся, запыхавшийся, в креслице золотом чуял, ведал силу сию
и посему тем паче гневал, пристукивая твердым кулаком по резному
подлокотнику: <Не пущу... Не дам... Повелю!> Уже и Новгород, заплатив
дикую виру за Прокопов поход, склонил выю перед ним, Дмитрием, уже и на
патриархию Цареградскую, посмевшую при живом Алексии рукоположить в
митрополита русского какого-то Киприана, вельми был разгневан великий
московский князь. И что мог сейчас пред ним какой-то - один! - беглый
боярин! А вместе, полыхая темным жаром румянца, чуял он, что не так проста
труднота сия, быть может, труднее, чем с Новгородом и покамест неодоленным
Булгаром, ибо дело-то семейное, свое, родственное дело! О коем у земли, у
народа московского тоже есть свое мнение и свой толк. Но - встало гневом:
не хочу и не буду! И кабы один, но не один, вот и Акинфичи, и Черменковы,
и Редегины, и Минины... Нет, не вернет он Ивана, давнюю зазнобу, занозу
свою! (<И, обличив, изжени!> - застряло где-то в памяти церковное.) Вот
именно: изгнать, вырвать с корнем плевел этот, одолеть и стать князем
великим, единовластцем в Московской Руси!
Федора Воронца, а Тимофей Васильич, двоюродный дядя, утешенный высокою
должностью окольничего, явно отступился племянника своего Ивана. И
оставались братья Ивановы: Микула и Полиевкт. Полиевкт, младший, и ныне
был не в счет, но отказать свояку Микуле в ходатайстве за опального брата
- такого Дмитрий, и ненавидя Ивана, без Думы, без боярского приговора не
мог.
молчали, едучи бок о бок по снежному полю. Вдали трубили рога, и красные
хорты, под свист и оклики доезжачих выныривая из-за перелеска, цепью гнали
огрызающегося матерого волка прямо на княжеских загонщиков. И Микула не
мог сказать главного, того, что надобно было Дмитрию, что винится пред ним
Иван и готов пасть в ноги и бить челом, ибо Иван так и не повинился пред
князем и, сидючи в Орде, угрожал оттоль новыми кознями. По мысли Микулы,
брат Иван был изменник московскому делу, и слишком просить за него,
нераскаянного, Микула не мог. Хотя у самого и переворачивалось сердце при
думе о том, что он отрекается, стойно Каину, от судьбы и участи брата
своего.)
Вельяминова, а до дела дошло - оставался из старших Вельяминовых один лишь
мягкий, умный, но неспособный к решительному действованию Тимофей, и
потому супротивники Вельяминовых одолевали в делах государства, опираясь
на давнее нелюбие князя Дмитрия к сановитому двоюроднику. И малая Дума,
собранная нынче Дмитрием, не из доброхотов вельяминовских состояла, и
новые люди, пришедшие на Москву, как Всеволож, как Боброк, предпочитали
стоять в стороне и уж во всяком случае не хлопотать за опального боярина,
тягавшегося с самим князем за первое место в государстве Московском! Ну и
- оставался еще старый митрополит, хоть и потесненный, и сильно
потесненный в нравном сердце Дмитрия Митяем, коломенским попом, а нынешним
печатником князевым... А Митяй тем паче не мог и не хотел держать руку
Ивана Вельяминова и, удоволенно заключая малый совет государев, согласил и
утвердил князеву волю: к Ивану в Орду не слать, наказав не передавать
никоторых и затею о возвращении Вельяминова отложить вовсе. Так и
сложилось. Не ведал Иван, какие силы встанут противу него, не знал и того,
как гибельно поворотила его судьба на Москве, пока он, полный гордых дум и
обид, сидел у Мамая...
снежков, ряженых, алых лиц молодаек в узорных платах, расписных саней,
среди изобилья обжорных рядов с пирогами, пивом и сбитнем разъезжали, тоже
веселые, оружные кмети, звенела сталь, посверкивали куяки и пансыри,
игольчато колыхались копья и стяги полков: Москва посылала рать на Волгу,
и воевода Дмитрий Боброк, проезжая улицами, уже не раз и не два попадал в
окружение посадских и гостей торговых, дружно требовавших от него поскорее
расправиться с нехристями, засевшими Волжский путь.
верхом к митрополичьему двору в Кремнике, и с трудом выбрался прочь,
усмехаясь и отряхивая снег с зипуна и шапки. Боброк, коего он только и
зрел в пору последней литовщины на холме под Любутском, среди оружных
воевод, - высокий, воински-красивый, промаячил в отдалении, и Ваняте до