Бездеже!
двадцатом году - заматерелый мужик, редко кто и не женат в ету-то пору!
Онька, Степанов внук, упрямо после смерти деда оставший на родимом месте,
женат еще не был, и скорее не по своей, а по материной вине. Степанова
сноха, загуливавшая еще до смерти старика, тут и вовсе, как говорят, сошла
с кругу. По неделям не бывала домовь, являлась пьяная, раскосмаченная,
прочнувшись, глядела на сына жалкими глазами побитой суки.
матерь, в сердцах прикусывая губу. Неможно так с родительницей своей! Да
обида была - за деда, за брошенного Коляню, за себя самого. Матерь чинила
и стирала, стряпала кое-как, кое-что, мир в семье вроде налаживал, Онька
разговаривал добрей, чая, что матка опомнилась - вона морщины и седина в
голове, доколе ж! Но та, поотдохнув, вновь исчезала, и все повторялось
вновь.
медведя. С каждой новой бедою, падавшею на него, Онька словно бы становил
жесточе и злее. Тогда сточенный топор в его ладонях яро врубался в мякоть
дерева, соха рвала корни дерев, тупица трещала и гнулась в руках у парня.
Покойный деда (чаще-то тятей называл дедушку!) не пораз сказывал, како
было хозяйство у него тута до той беды, до Щелкановой рати, еще при князе
Михайле самом. Терем, и пашня, и баня, и огород, и анбар, и стая, и хлев,
и всего-то было настроено и навожено! И суседи были. Птаха Дрозд да иные.
Онька других имен и не упомнит теперь. На месте ихних клетей березки
вымахали в полный рост, скоро можно дровы рубить!
как Силантий помер, а ныне, как начал Онька держать своего быка, ни он в
Загорье, ни загоряне к нему не кажут лица, почитай, целыми месяцами. Какой
князь на Москве, какой во Твери, тута недосуг и знать! Наедут раз в год,
бают - тверичи, а поди знай! Отдашь лисьи шкуры да полть скотинную, и не
замай боле!
на столе, и репы ономнясь наросло - на весь год хватило, и рожь добра. А
терема все нет, живут по-старому, в низкой халупе, крытой накатником и
дерниною. Да и хозяйка в доме смерть как надобна, а где сыскать? На пьяную
матерь да на дымную нору, пропахшую застарелою вонью от сохнущих онучей и
шкур, не вдруг сыщешь охотницу! А без хозяйки ни лен спрясть, ни шерсть
ссучить, ни соткать, ни сошить, ни содеять што, овогды в нагольных шкурах
так и ходили! Порты истлели, а новины где и взять? В месяцами нечесанной
голове вшей - одна страсть! И в бане не выпаришь! Лапти сплел - онучей
опять не добыть! Ноне коровью полть на три штуки холста пришлось обменять,
много ли, мало дал - кто понимат? Дал, што прошали! Рубахи себе и Коляне
кое-как сам спроворил, а то было и поглядеть - срам.
зятевья созывали в хорошу семью - не пошел. Тута проживу - и весь сказ!
Родовая земля! Давно ли род-от велся у их, местные они али пришлые - не
помнил Онька. Дедо, верно, баял, што отколе-то с московской альбо
переславской стороны еговый батя, значит, не то дедушко пришел опосле
разоренья какого-то. Какое разоренье - не понять, верно уж от татар! А
потом дедо в полон попал, и он, малой, при груди был всего лишь, с маткою,
и выкупил их знакомец дедов. Ето вот твердо помнил Онька и всегда поминал.
Федором звали, Федей, знакомца того, Федор Михалкич. Из какого-то
Княжова-села! Выкупил и секиру подарил. Коляня, пока малый был, все,
бывало, как останет какая минута вольная, просил: <Покажи секиру ту!> И
сидит, играет с нею, што-то там воображат о себе! Опосле стал спорить:
какой! А меня матка несла на руках, а дедо - секиру!
Деинка Силантий боле мог бы порассказать об ихнем корени, да помер,
холодянки испил в путях-дорогах, ознобило, видно, начал кашлять да хиреть,
а там и слег и не встал больши. А боле у них в Загорье никого. И Таньша -
сирота, приглянувшаяся ему лонись... Давно не видал! Да кой хрен и
мечтать, не отдадут все одно! Поди, и сама не пойдет к такой-то свекровы.
на носу, мать-перемать! Опеть в снегу ворочатьце станем в портках
холщовых?!
оставленный колун. Сам Онька ладил уже дровни. Старательно, хоть и без
большого уменья, гнул вязы, распаривая их в печи над угольями, и то и дело
посматривал в угол, где в полутьме скудно освещенного жила мокла, издавая
тяжелый смрад, коровья шкура - будущие сбруя, вожжи и новый хомут. Да еще
и пара кожаных выступок, прикидывая, думал он. Выступки нать бы к зиме! Со
шкуры голяшки сошьешь - и на тебе! Онька вздохнул. Все делал, за все
брался и ни на что не хватало рук. И бревна, что заготовил и приволок с
той зимы, опять пролежат недвижимо! Нет, не видать ему скоро отцова
терема! <Дедова, - поправил он сам себя, подумал и прошептал, повторив: -
Отцова!> Был дедо для него завсегда и матерью, и отцом. И похоронил он
дедушку честно. Попа привел. Силантий, опять же, помог. Вырубил колоду,
крест дубовый поставил. Каки-то там были могилы, баял дедо - сыновья ле...
Рядом и положил. А уж схоронены есь, дак корень в землю пущен, не уйтить!
подстерег овсяника. После, как кончил, как перестал дергать лапами
пропоротый до хребта медведь, уронил рогатину и заревел, стойно дитю
какому. Со страху пережитого заревел в голос, и трясло всего словно
ознобом. Ну а второго взял легче. Побледнел, Коляня бает; тоже руки опосле
долго тряслись. Коляня упрашивал: <Хватит! Задерет тя топтыгин, чо я буду
тута делать один?> Третьего медведя не сумел взять, ушел мишка, изломав
рогатину. Почто самого не задрал, и не понять было, - верно, рогатина
помешала-таки. Онька приладил потом новую рукоять. Овсяное поле все же
спас, отстали медведи. И шкуры снял, и мясо завялил. Соли-то не было,
почитай, с солью беда! Дорогого зверя достань, бобра али соболя, тогда
лишь и соль добудешь у купцов новогородских! Ноне и соли запас лежит, ноне
всего много - жену нать!
не выучить!
поставить - и до весны, почитай, дровы есь! На березах уже вовсю желтый
лист, и воздух звонко холоден по утрам. Грибов да орехов набрать,
брусницы, той кадь нагребли, клюквы две коробьи. Лыка надрать поболе -
зима долгая! Лаптей наплету, да пестерей, да корзин... Онька думал, а руки
споро работали. Вот и последний вяз обогнут по копылам. Вязы толстые,
сдюжат! Корчагу капову вырубить нать, ваган, и кап лежит, мокнет, добрый
березовый кап! Едва приволок! А все недосуг! Оглянуть не успеешь, уже и
день на исходе!
углу.
нам! С оружием! Худа б не стало!
- коня в лес! Ринул к стае - и остоялся. Было поздно. Передовые уже
спускались с горы. Подумал: ежели разом коня не сведут, поить-кормить, а
Коляню охлюпкой верхом и - в Манькино займище! Сам прокашлял, подобрался
весь. Вышел к воротам встречать - гостей ли, ворогов? Красивые кони в
дорогой изузоренной сбруе гуськом съезжали с горы. Всадники в расписных
боярских портах, каких и не видал никогда, - отколе и нанесло эдаких
вершников!
взмокшее чело. - Заночевать можно тута?
хозяйки-то нет, а так - чево ж! (<Сена съедят - страсть! - подумалось с
легкой досадой. - Ну, хошь не вороги, хоша коня не сведут!>)
молодого парня с открытым веселым лицом, к которому почему-то старшие
годами обращались с почтительным уважением. <Чудеса!> - подумал Онька, но,
решив не удивляться ничему, повел нежданных гостей в дом, походя опять
подосадовав на некстати запропастившуюся куда-то матку...
полезли за ним в темное вонючее жило. Онька вынес бадью кислого молока,
достал хлеб (опять подумалось; недельный запас разом съедят!), нарезал
вяленой медвежатины, поставил на стол латку моченой брусницы. Подумав,
достал из печи ухватом теплые шти, прикинул: на всех все одно не хватит!
отрок, и Онька опять подивил: при стариках, а ведет себя словно старшой!
Впрочем, отнекиваться не стал, присел и сам ко столу. Ложки у наезжих были
свои, резные и расписные, дивно поглянуть! У одного ручка в виде рыбы, у
другого еще того чудней. А ели дружно - оголодали, видать. Бадью с кислым
молоком опустошили вконец.