думая: выведу потихоньку велосипед, сяду -- и на станцию. Возле
станции лягу где-нибудь на песок в лесу до первого утреннего
поезда... Хотя нет, так нельзя. Выйдет Бог знает что, --
сбежал, как мальчишка, ночью, ни с кем не простясь! Надо ждать
до завтра -- и уехать беспечно, как ни в чем не бывало: "До
свиданья, дорогой Николай Григорьевич, до свиданья, дорогая
Клавдия Александровна! Спасибо, спасибо за все! Да, да, в
Могилев, удивительно, говорят, красивый город... Зоечка, будьте
здоровы, милая, растите и веселитесь! Гриша, дай пожать твою
"честную" руку! Валерия Андреевна, всех благ, не поминайте
лихом..." Нет, не поминайте лихом ни к чему, глупо и бестактно,
будто какой-то намек на что-то...
спустился с балкона, решив выйти на дорогу к станции и промаять
себя, прошагать версты три. Но во дворе остановился: теплый
сумрак, сладкая тишина, млечная белизна неба от несметных
мелких звезд... Он пошел по двору, опять остановился, поднял
голову: уходящая все глубже и глубже ввысь звездность и там
какая-то страшная черно-синяя темнота, провалы куда-то... и
спокойствие, молчание, непонятная, великая пустыня,
безжизненная и бесцельная красота мира... безмолвная, вечная
религиозность ночи... и он один, лицом к лицу со всем этим, в
бездне между небом и землей... Он стал внутренне, без слов
молиться о какой-то небесной милости, о чьей-то жалости к себе,
с горькой радостью чувствуя свое соединение с небом и уже
некоторое отрешение от себя, от своего тела... Потом, стараясь
удержать в себе эти чувства, посмотрел на дом: звезды
отражаются расплющенным блеском в черных стеклах окон -- ив
стеклах ее окна... Спит или лежит, в тупом оцепенении все одной
и той же мысли о Титове! Да, вот и ее черед...
заднему балкону, к поляне между ним и двумя страшными своей
ночной высотой и чернотой рядами неподвижных елей с острыми
верхушками в звездах. В темноте под елями рассыпаны неподвижные
зелено-желтые огоньки светляков. И что-то смутно белеет на
балконе...
и неожиданности: с балкона раздался негромкий и ровный, без
выражения голос:
качалке, в старинной серебристой шали, которую все гостьи
Данилевских накидывали на себя по вечерам, если оставались
ночевать. От растерянности он тоже спросил:
нему, поправляя сползавшую шаль плечом:
аллеи, будто что-то таившей в своей мрачной неподвижности. Что
это? Он опять с ней, наедине, вдвоем, в этой аллее, в такой
час? И опять эта шаль, всегда скользившая с ее плеч и коловшая
кончики его пальцев своими шелковыми ворсинками, когда он
поправлял ее на ней... Пересиливая судорогу в горле, он
выговорил:
аллеи, широко черневшую треугольником своей мантии:
Поцелуй меня тут в последний раз...
шаль.
оттолкнула его и осталась лежать, как была, только опустила
поднятые и раскинутые колени и уронила руки вдоль тела. Он
пластом лежал рядом с ней, прильнув щекой к хвойным иглам, на
которые текли его горячие слезы. В застывшей тишине ночи и
лесов неподвижным ломтем дыни краснела вдали, невысоко над
смутным полем, поздняя луна.
часы и испугался: два без двадцати минут! Торопясь и стараясь
не шуметь, он свел велосипед с балкона, тихо и скоро повел его
по двору. За воротами вскочил в седло и, круто согнувшись,
бешено заработал ногами, прыгая по песчаным ухабам просеки,
среди бегущей на него с двух сторон и сквозящей на
предрассветном небе частой черноты стволов. "Опоздаю!" И он
работал все горячее, вытирая потный лоб сгибом руки: курьерский
из Москвы пролетел мимо станции -- без остановки -- в два
пятнадцать, -- ему оставалось всего несколько минут. Вдруг, в
полусвете зари, еще похожем на сумерки, глянул в конце просеки
темный вокзал станции. Вот оно! Он решительно вильнул по дороге
влево, вдоль железнодорожного пути, вильнул вправо, на переезд,
под шлагбаум, потом опять влево, между рельсами, и понесся,
колотясь по шпалам, под уклон, навстречу вырвавшемуся из-под
него, грохочущему и слепящему огнями паровозу.
Казаковой, ей шел семнадцатый год, она была невелика ростом,
что особенно было заметно, когда она, мягко виляя юбкой и
слегка подняв под кофточкой маленькие груди, ходила босая или,
зимой, в валенках, ее простое личико было только миловидно, а
серые крестьянские глаза прекрасны только молодостью. В ту
далекую пору он тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел
скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей --
и как к случайной отнесся и к связи с ней...
как-то вдруг случилось с ней в осеннюю ночь, несколько дней
плакала, но с каждым днем все больше убеждалась, что случилось
не горе, а счастье, что становится он ей все милее и дороже; в
минуты близости, которые вскоре стали повторяться все чаще, уже
называла его Петрушей и говорила о той ночи как об их общем
заветном прошлом.
знаете, как ребята и девки спят?
что не тронул.
последней минуточки! Только как это вам вздумалось прийти ко
мне? Приехали и даже не взглянули на меня, только уж вечером
спросили: ты, верно, недавно нанялась, тебя, кажется, Таней
зовут? и потом сколько времени смотрели будто без всякого
внимания. Значит, притворялись?
неправду: все вышло и для него совсем неожиданно.
Казаковой, прожил недели две в успокоительной простоте ее
усадьбы и скудных дней начала ноября и собрался было уезжать. В
тот день, на прощанье с деревней, он с утра до вечера ездил
верхом с ружьем за плечами и с гончей собакой по пустым полям и
голым перелескам, ничего не нашел и вернулся в усадьбу усталый
и голодный, съел за ужином сковородку битков в сметане, выпил
графинчик водки и несколько стаканов чаю, пока Казакова, как
всегда, говорила о своем покойном муже и о своих двух сыновьях,
служивших в Орле. Часов в десять дом, как всегда, был уже
темен, только горела свеча в кабинете за гостиной, где он жил,
приезжая. Когда он вошел в кабинет, она со свечой в руке стояла
на его постели на тахте на коленях, водя горящей свечой по
бревенчатой стене. Увидав его, она сунула свечу на ночной
столик и, соскочив, кинулась вон.
тут делала?
оправлять вам постель, гляжу, а на стене клоп...