Он приходил в племя и похищал скот, девушек - все, что хотел. В него
стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом
высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми
лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился
около людей, долго - не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко
к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не
показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул
громко:
желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот
смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он
бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не
нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на
землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв
потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался
нож - точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился
головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его
головы.
лежал кверху лицом и видел - высоко в небе черными точками плавали могучие
орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех
людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот
он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно!
Он не понимает ни речи людей, ни их поступков - ничего. И все ищет, ходит,
ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди
людей... Вот как был поражен человек за гордость!"
несколько раз странно качнулась.
почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным,
угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.
пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а
первый все лился впереди его... - третий, четвертый, пятый вступили в песню
в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских
голосов.
разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам,
прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся
кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим
взвивались, чистые и сильные, высоко вверх.
поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом.
красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за
день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже -
поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот
- поют.
тратил бы их? Здоровье - то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была
молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как
солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень.
И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я
бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца,
пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры
дожила - хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!..
оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы,
заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый,
словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала
прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была
обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при
каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа
разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с
тусклыми черными глазами.
пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий,
гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна:
ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком
кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой
на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: "Вот какая
красавица живет тут!.. А я и не знал про это!" Точно он уж знал всех
красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре дня
дала уже и всю себя... Мы вс° катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и
посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И
едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила
меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла.
Но мне уж не нравился он тогда - только поет да целуется, ничего больше!
Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них
были любезные тут... Так вот тем - весело было. Иная ждет, ждет своего
карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в
драке, - и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет
к ней. Подарки подносил богатые - легко же ведь доставалось все им! И пирует
у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила
одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как ее звали? Забыла
как... Все стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, все
забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош... Рыжий был, весь
рыжий - и усы, и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда
ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А
я, как кошка, вскочила ему на грудь да и впилась зубами в щеку... С той поры
у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее...
уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом - ничего, пристал к ним и
другую завел... Их обоих и повесили вместе - и рыбака и этого гуцула. Я
ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь
бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах,
один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул
трубку и кричит: "Прощай!.." Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с
ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному
румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а
остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и
мельницу, и хлеб весь. Нищим стал.
и справил им поминки...
морских волн, - задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о
мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней
голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых
обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... ибо
усиливался ветер.
жила, - ничего... Но скучно стало... - вс° женщины, женщины... Восемь было
их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются,
квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой
важный, богатый. Говорил - как владыка... Глаза были черные... Прямые
глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти
увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему
улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он
сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. "Едешь ко
мне?" - говорит. "О да, поеду!" - "Хорошо!" И я поехала. Богатый он был,
этот турок. И сын у него уже был - черненький мальчик, гибкий такой... Ему
лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в Болгарию, в
Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за
мужа своего - уже не помню.
одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, - около Арцер-Паланки,
помню, - ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, все извивался
предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в Польшу его.
сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало
солнца... так и сох все... Помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый,
как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит наклониться и
поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он
совсем стал плох - не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий
милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с
ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный...