что я давно уже угадал про себя эту главную тайну его и видел вс¬ насквозь.
По глубочайшему тогдашнему моему убеждению, обнаружение этой тайны, этой
главной заботы Степана Трофимовича, не прибавило бы ему чести, и потому я,
как человек еще молодой, несколько негодовал на грубость чувств его и на
некрасивость некоторых его подозрений. Сгоряча, - и признаюсь, от скуки
быть конфидентом, - я, может быть, слишком обвинял его. По жестокости моей
я добивался его собственного признания предо мною во всем, хотя впрочем и
допускал, что признаваться в иных вещах пожалуй и затруднительно. Он тоже
меня насквозь понимал, то-есть ясно видел, что я понимаю его насквозь и
даже злюсь на него, и сам злился на меня за то, что я злюсь на него и
понимаю его насквозь. Пожалуй раздражение мое было мелко и глупо; но
взаимное уединение чрезвычайно иногда вредит истинной дружбе. С известной
точки он верно понимал некоторые стороны своего положения и даже весьма
тонко определял его в тех пунктах, в которых таиться не находил нужным.
- О, такова ли она была тогда! - проговаривался он иногда мне о Варваре
Петровне. - Такова ли она была прежде, когда мы с нею говорили... Знаете ли
вы, что тогда она умела еще говорить? Можете ли вы поверить, что у нее
тогда были мысли, свои мысли. Теперь вс¬ переменилось! Она говорит, что вс¬
это одна только старинная болтовня! Она презирает прежнее... Теперь она
какой-то приказчик, эконом, ожесточенный человек, и вс¬ сердится...
- За что же ей теперь сердиться, когда вы исполнили ее требование? -
возразил я ему.
Он тонко посмотрел на меня.
- Cher ami, если б я не согласился, она бы рассердилась ужасно, ужа-а-сно!
но вс¬-таки менее чем теперь, когда я согласился.
Этим словечком своим он остался доволен, и мы роспили в тот вечер
бутылочку. Но это было только мгновение; на другой день он был ужаснее и
угрюмее чем когда-либо.
Но всего более досадовал я на него за то, что он не решался даже пойти
сделать необходимый визит приехавшим Дроздовым, для возобновления
знакомства, чего, как слышно, они и сами желали, так как спрашивали уже о
нем, о чем и он тосковал каждодневно. О Лизавете Николаевне он говорил с
каким-то непонятным для меня восторгом. Без сомнения, он вспоминал в ней
ребенка, которого так когда-то любил; но кроме того он, неизвестно почему,
воображал, что тотчас же найдет подле нее облегчение всем своим настоящим
мукам и даже разрешит свои важнейшие сомнения. В Лизавете Николаевне он
предполагал встретить какое-то необычайное существо. И вс¬-таки к ней не
шел, хотя и каждый день собирался, Главное было в том, что мне самому
ужасно хотелось тогда быть ей представленным и отрекомендованным, в чем мог
я рассчитывать единственно на одного лишь Степана Трофимовича. Чрезвычайное
впечатление производили на меня тогда частые встречи мои с нею, разумеется
на улице, - когда она выезжала прогуливаться верхом, в амазонке и на
прекрасном коне, в сопровождении так называемого родственника ее, красивого
офицера, племянника покойного генерала Дроздова. Ослепление мое
продолжалось одно лишь мгновение, и я сам очень скоро потом сознал всю
невозможность моей мечты, - но хоть мгновение, а оно существовало
действительно, а потому можно себе представить, как негодовал я иногда в то
время на бедного друга моего за его упорное затворничество.
Все наши еще с самого начала были официально предуведомлены о том, что
Степан Трофимович некоторое время принимать не будет и просит оставить его
в совершенном покое. Он настоял на циркулярном предуведомлении, хотя я и
отсоветывал. Я же и обошел всех, по его просьбе, и всем наговорил, что
Варвара Петровна поручила нашему "старику" (так все мы между собою звали
Степана Трофимовича) какую-то экстренную работу, привести в порядок
какую-то переписку за несколько лет; что он заперся, а я ему помогаю, и пр.
и пр. К одному только Липутину я не успел зайти и вс¬ откладывал, - а
вернее сказать, я боялся зайти. Я знал вперед, что он ни одному слову моему
не поверит, непременно вообразит себе, что тут секрет, который собственно
от него одного хотят скрыть, и только что я выйду от него, тотчас же
пустится по всему городу разузнавать и сплетничать. Пока я вс¬ это себе
представлял, случилось так, что я нечаянно столкнулся с ним на улице.
Оказалось, что он уже обо всем узнал от наших, мною только что
предуведомленных. Но, странное дело, он не только не любопытствовал и не
расспрашивал о Степане Трофимовиче, а напротив сам еще прервал меня, когда
я стал было извиняться, что не зашел к нему раньше, и тотчас же перескочил
на другой предмет. Правда, у него накопилось что рассказать; он был в
чрезвычайно возбужденном состоянии духа и обрадовался тому, что поймал во
мне слушателя. Он стал говорить о городских новостях, о приезде
губернаторши "с новыми разговорами", об образовавшейся уже в клубе
оппозиции, о том, что все кричат о новых идеях, и как это ко всем пристало,
и пр., пр. Он проговорил с четверть часа, и так забавно, что я не мог
оторваться. Хотя я терпеть его не мог, но сознаюсь, что у него был дар
заставить себя слушать и особенно когда он очень на что-нибудь злился.
Человек этот, по-моему, был настоящий и прирожденный шпион. Он знал во
всякую минуту все самые последние новости и всю подноготную нашего города,
преимущественно по части мерзостей, и дивиться надо было, до какой степени
он принимал к сердцу вещи, иногда совершенно до него не касавшиеся. Мне
всегда казалось, что главною чертой его характера была зависть. Когда я, в
тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о
нашем разговоре, - тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал
мне дикий вопрос: "знает Липутин или нет". Я стал ему доказывать, что
возможности не было узнать так скоро, да и не от кого; но Степан Трофимович
стоял на своем:
- Вот верьте или нет, - заключил он под конец неожиданно, - а я убежден,
что ему не только уже известно вс¬ со всеми подробностями о нашем
положении, но что он и еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое,
чего ни вы, ни я еще не знаем, а, может быть, никогда и не узнаем, или
узнаем, когда уже будет поздно, когда уже нет возврата!..
Я промолчал, но слова эти на многое намекали. После того, целых пять дней
мы ни слова не упоминали о Липутине; мне ясно было, что Степан Трофимович
очень жалел о том, что обнаружил предо мною такие подозрения и
проговорился.
II.
Однажды поутру, - то-есть на седьмой или восьмой день после того как Степан
Трофимович согласился стать женихом, - часов около одиннадцати, когда я
спешил, по обыкновению, к моему скорбному другу, дорогой произошло со мной
приключение.
Я встретил Кармазинова, "великого писателя", как величал его Липутин.
Кармазинова я читал с детства. Его повести и рассказы известны всему
прошлому и даже нашему поколению; я же упивался ими; они были наслаждением
моего отрочества и моей молодости. Потом я несколько охладел к его перу;
повести с направлением, которые он вс¬ писал в последнее время, мне уже не
так понравились, как первые, первоначальные его создания, в которых было
столько непосредственной поэзии; а самые последние сочинения его так даже
вовсе мне не нравились.
Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле,
все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые по обыкновению при
жизни их чуть не за гениев, - не только исчезают чуть не бесследно и как-то
вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни
их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее то, при котором они
действовали, - забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро. Как-то
это вдруг у нас происходит, точно перемена декорации на театре. О, тут
совсем не то, что с Пушкиными, Гоголями, Мольерами, Вольтерами, со всеми
этими деятелями, приходившими сказать свое новое слово! Правда и то, что и
сами эти господа таланты средней руки, на склоне почтенных лет своих,
обыкновенно самым жалким образом у нас исписываются, совсем даже и не
замечая того. Нередко оказывается, что писатель, которому долго приписывали
чрезвычайную глубину идей и от которого ждали чрезвычайного и серьезного
влияния на движение общества, обнаруживает под конец такую жидкость и такую
крохотность своей основной идейки, что никто даже и не жалеет о том, что он
так скоро умел исписаться. Но седые старички не замечают того и сердятся.
Самолюбие их, именно под конец их поприща, принимает иногда размеры,
достойные удивления. Бог знает, за кого они начинают принимать себя. - по
крайней мере за богов. Про Кармазинова рассказывали, что он дорожит связями
своими с сильными людьми и с обществом высшим чуть не больше души своей.
Рассказывали, что он вас встретит, обласкает, прельстит, обворожит своим
простодушием, особенно если вы ему почему-нибудь нужны и, уж разумеется,
если вы предварительно были ему зарекомендованы. Но при первом князе, при
первой графине, при первом человеке, которого он боится, он почтет
священнейшим долгом забыть вас с самым оскорбительным пренебрежением, как
щепку, как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно
считает это самым высоким и прекрасным тоном. Несмотря на полную выдержку и
совершенное знание хороших манер, он до того, говорят, самолюбив, до такой
истерики, что никак не может скрыть своей авторской раздражительности даже
и в тех кругах общества, где мало интересуются литературой. Если же
случайно кто-нибудь озадачивал его своим равнодушием, то он обижался
болезненно и старался отмстить.