Федор Михайлович Достоевский
Записки из мертвого дома
твенная литература, 1957).
попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами
жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами - одной в городе, другой
на кладбище, - города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на
город. Они обыкновенно весьма достаточно снабжены исправниками,
заседателями и всем остальным субалтерным чином. Вообще в Сибири, несмотря
на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные;
порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости
играющие роль сибирского дворянства, - или туземцы, закоренелые сибиряки,
или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не
в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами
в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в
Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии они приносят
богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий
разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя
спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой
законный термин службы, три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о
своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над
нею. Они неправы: не только с служебной, но даже со многих точек зрения в
Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный; есть много замечательно
богатых и хлебосольных купцов; много чрезвычайно достаточных инородцев.
Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по
улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно
много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сам-пятнадцать...
Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири
умеют ею пользоваться.
населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце,
встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в
России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльно-каторжным второго
разряда за убийство жены своей и, по истечении определенного ему законом
десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в
городке К. поселенцем. Он, собственно, приписан был к одной подгородной
волости, но жил в городе, имея возможность добывать в нем хоть какое-нибудь
пропитание обучением детей. В сибирских городах часто встречаются учителя
из ссыльных поселенцев; ими не брезгают. Учат же они преимущественно
французскому языку, столь необходимому на поприще жизни и о котором без них
в отдаленных краях Сибири не имели бы и понятия. В первый раз я встретил
Александра Петровича в доме одного старинного, заслуженного и хлебосольного
чиновника, Ивана Иваныча Гвоздикова, у которого было пять дочерей, разных
лет, подававших прекрасные надежды. Александр Петрович давал им уроки
четыре раза в неделю, по тридцати копеек серебром за урок. Наружность его
меня заинтересовала. Это был чрезвычайно бледный и худой человек, еще
нестарый, лет тридцати пяти, маленький и тщедушный. Одет был всегда весьма
чисто, по-европейски. Если вы с ним заговаривали, то он смотрел на вас
чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивая
каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим
задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и,
наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего
ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами
радовались окончанию разговора. Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и
узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван
Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих; но что он страшный нелюдим,
ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и
что вообще с ним довольно трудно разговориться. Иные утверждали, что он
положительно сумасшедший, хотя и находили, что, в сущности, это еще не
такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы
всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным,
писать просьбы и проч. Полагали, что у него должна быть порядочная родня в
России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой
ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, - одним словом, вредит себе. К
тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в
первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что
весьма облегчило его наказание). На такие же преступления всегда смотрят
как на несчастия и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно
сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки.
почему, он мало-помалу начал интересовать меня. В нем было что-то
загадочное. Разговориться не было с ним ни малейшей возможности. Конечно,
на вопросы мои он всегда отвечал и даже с таким видом, как будто считал это
своею первейшею обязанностью; но после его ответов я как-то тяготился его
дольше расспрашивать; да и на лице его, после таких разговоров, всегда
виднелось какое-то страдание и утомление. Помню, я шел с ним однажды в один
прекрасный летний вечер от Ивана Ивановича. Вдруг мне вздумалось пригласить
его на минутку к себе выкурить папироску. Не могу описать, какой ужас
выразился на лице его; он совсем потерялся, начал бормотать какие-то
бессвязные слова и вдруг, злобно взглянув на меня, бросился бежать в
противоположную сторону. Я даже удивился. С тех пор, встречаясь со мной, он
смотрел на меня как будто с каким-то испугом. Но я не унялся; меня что-то
тянуло к нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего сам зашел к
Горянчикову. Разумеется, я поступил глупо и неделикатно. Он квартировал на
самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке
дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и
веселенькая девочка. Александр Петрович сидел с ней и учил ее читать в ту
минуту, как я вошел к нему. Увидя меня, он до того смешался, как будто я
поймал его на каком-нибудь преступлении. Он растерялся совершенно, вскочил
со стула и глядел на меня во все глаза. Мы наконец уселись; он пристально
следил за каждым моим взглядом, как будто в каждом из них подозревал
какой-нибудь особенный таинственный смысл. Я догадался, что он был мнителен
до сумасшествия. Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: "Да
скоро ли ты уйдешь отсюда?" Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих
новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не
знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не
интересовался знать их. Заговорил я потом о нашем крае, о его потребностях;
он слушал меня молча и до того странно смотрел мне в глаза, что мне стало
наконец совестно за наш разговор. Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми
книгами и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я
предлагал их ему еще неразрезанные. Он бросил на них жадный взгляд, но
тотчас же переменил намерение и отклонил предложение, отзываясь недосугом.
Наконец я простился с ним и, выйдя от него, почувствовал, что с сердца
моего спала какая-то несносная тяжесть. Мне было стыдно и показалось
чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею
главнейшею задачею - как можно подальше спрятаться от всего света. Но дело
было сделано. Помню, что книг я у него почти совсем не заметил, и, стало
быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает. Однако же,
проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет.
Что же делал он, просиживая до зари? Не писал ли он? А если так, что же
именно?
Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович умер осенью,
умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. В городке о нем
уже почти позабыли. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с
хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее; чем особенно занимался ее
жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое
лукошко бумаг, оставшихся после покойника. Старуха призналась, что две
тетрадки она уже истратила. Это была угрюмая и молчаливая баба, от которой
трудно было допытаться чего-нибудь путного. О жильце своем она не могла
сказать мне ничего особенного нового. По ее словам, он почти никогда ничего
не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые
ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и
говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю,
особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день
каждый раз ходил по ком-то служить панихиду. Гостей не мог терпеть; со
двора выходил только учить детей; косился даже на нее, старуху, когда она,
раз в неделю, приходила хоть немножко прибрать в его комнате, и почти
никогда не сказал с нею ни единого слова в целых три года. Я спросил Катю:
помнит ли она своего учителя? Она посмотрела на меня молча, отвернулась к
стенке и заплакала. Стало быть, мог же этот человек хоть кого-нибудь
заставить любить себя.
были пустые, незначащие лоскутки или ученические упражнения с прописей. Но
тут же была одна тетрадка, довольно объемистая, мелко исписанная и
недоконченная, может быть заброшенная и забытая самим автором. Это было
описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной
Александром Петровичем. Местами это описание прерывалось какою-то другою