при каких бы то ни было условиях, всегда есть и будут существовать
некоторые странные личности, смирные и нередко очень неленивые, но которым
уж так судьбой предназначено на веки вечные оставаться нищими. Они всегда
бобыли, они всегда неряхи, они всегда смотрят какими-то забитыми и чем-то
удрученными и вечно состоят у кого-нибудь на помычке, у кого-нибудь на
посылках, обыкновенно у гуляк или внезапно разбогатевших и возвысившихся.
Всякий почин, всякая инициатива - для них горе и тягость. Они как будто и
родились с тем условием, чтоб ничего не начинать самим и только
прислуживать, жить не своей волей, плясать по чужой дудке; их назначение -
исполнять одно чужое. В довершение всего никакие обстоятельства, никакие
перевороты не могут их обогатить. Они всегда нищие. Я заметил, что такие
личности водятся и не в одном народе, а во всех обществах, сословиях,
партиях, журналах и ассоциациях. Так-то случалось и в каждой казарме, в
каждом остроге, и только что составлялся майдан, один из таких немедленно
являлся прислуживать. Да и вообще ни один майдан не мог обойтись без
прислужника. Его нанимали обыкновенно игроки все вообще, на всю ночь,
копеек за пять серебром, и главная его обязанность была стоять всю ночь на
карауле. Большею частью он мерз часов шесть или семь в темноте, в сенях, на
тридцатиградусном морозе, прислушиваясь к каждому стуку, к каждому звону, к
каждому шагу на дворе. Плац-майор или караульные являлись иногда в острог
довольно поздно ночью, входили тихо и накрывали и играющих, и работающих, и
лишние свечки, которые можно было видеть еще со двора. По крайней мере,
когда вдруг начинал греметь замок на дверях из сеней на двор, было уже
поздно прятаться, тушить свечи и улегаться на нары. Но так как караульному
прислужнику после того больно доставалось от майдана, то и случаи таких
промахов были чрезвычайно редки. Пять копеек, конечно, смешно ничтожная
плата, даже и для острога; но меня всегда поражала в остроге суровость и
безжалостность нанимателей, и в этом и во всех других случаях. "Деньги
взял, так и служи!" Это был аргумент, не терпевший никаких возражений. За
выданный грош наниматель брал все, что мог брать, брал, если возможно,
лишнее и еще считал, что он одолжает наемщика. Гуляка, хмельной, бросающий
деньги направо и налево без счету, непременно обсчитывал своего
прислужника, и это заметил я не в одном остроге, не у одного майдана.
кроме игроков, было не более пяти человек совершенно праздных; они тотчас
же легли спать. Мое место на нарах приходилось у самой двери. С другой
стороны нар, голова с головой со мною, помещался Аким Акимыч. Часов до
десяти или одиннадцати он работал, клеил какой-то разноцветный китайский
фонарик, заказанный ему в городе, за довольно хорошую плату. Фонарики он
делал мастерски, работал методически, не отрываясь; когда же кончил работу,
то аккуратно прибрался, разостлал свой тюфячок, помолился богу и
благонравно улегся на свою постель. Благонравие и порядок он простирал,
по-видимому, до самого мелочного педантизма; очевидно, он должен был
считать себя чрезвычайно умным человеком, как и вообще все тупые и
ограниченные люди. Не понравился он мне с первого же дня, хотя, помню, в
этот первый день я много о нем раздумывал и всего более дивился, что такая
личность, вместо того чтоб успевать в жизни, очутилась в остроге.
Впоследствии мне не раз придется говорить об Акиме Акимыче.
много лет, и это все были мои будущие сожители и товарищи. Понятно, что я
вглядывался в них с жадным любопытством. Слева от моего места на нарах
помещалась кучка кавказских горцев, присланных большею частию за грабежи и
на разные сроки. Их было: два лезгина, один чеченец и трое дагестанских
татар. Чеченец был мрачное и угрюмое существо; почти ни с кем не говорил и
постоянно смотрел вокруг себя с ненавистью, исподлобья и с отравленной,
злобно-насмешливой улыбкой. Один из лезгинов был уже старик, с длинным,
тонким, горбатым носом, отъявленный разбойник с виду. Зато другой, Нурра,
произвел на меня с первого же дня самое отрадное, самое милое впечатление.
Это был человек еще нестарый, росту невысокого, сложенный, как Геркулес,
совершенный блондин с светло-голубыми глазами, курносый, с лицом чухонки и
с кривыми ногами от постоянной прежней езды верхом. Все тело его было
изрублено, изранено штыками и пулями. На Кавказе он был мирной, но
постоянно уезжал потихоньку к немирным горцам и оттуда вместе с ними делал
набеги на русских. В каторге его все любили. Он был всегда весел, приветлив
ко всем, работал безропотно, спокоен и ясен, хотя часто с негодованием
смотрел на гадость и грязь арестантской жизни и возмущался до ярости всяким
воровством, мошенничеством, пьянством и вообще всем, что было нечестно; но
ссор не затевал и только отворачивался с негодованием. Сам он во все
поступка. Был он чрезвычайно богомолен. Молитвы исполнял он свято; в посты
перед магометанскими праздниками постился как фанатик и целый ночи
выстаивал на молитве. Его все любили и в честность его верили. "Нурра -
лев", - говорили арестанты; так за ним и осталось название льва. Он
совершенно был уверен, что по окончании определенного срока в каторге его
воротят домой на Кавказ, и жил только этой надеждой. Мне кажется, он бы
умер, если бы ее лишился. В первый же мой день в остроге я резко заметил
его. Нельзя было не заметить его доброго, симпатизирующего лица среди злых,
угрюмых и насмешливых лиц остальных каторжных. В первые полчаса, как я
пришел в каторгу, он, проходя мимо меня, потрепал по плечу, добродушно
смеясь мне в глаза. Я не мог сначала понять, что это означало. Говорил же
он по-русски очень плохо. Вскоре после того он опять подошел ко мне и
опять, улыбаясь, дружески ударил меня по плечу. Потом опять и опять, и так
продолжалось три дня. Это означало с его стороны, как догадался я и узнал
потом, что ему жаль меня, что он чувствует, как мне тяжело знакомиться с
острогом, хочет показать мне свою дружбу, ободрить меня и уверить в своем
покровительстве. Добрый и наивный Нурра!
уже были пожилые, но третий, Алей, был не более двадцати двух лет, а на вид
еще моложе. Его место на нарах было рядом со мною. Его прекрасное,
открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда
привлекло к нему мое сердце, и я так рад был, что судьба послала мне его, а
не другого кого-нибудь в соседи. Вся душа его выражалась на его красивом,
можно даже сказать - прекрасном лице. Улыбка его была так доверчива, так
детски простодушна; большие черные глаза были так мягки, так ласковы, что я
всегда чувствовал особое удовольствие, даже облегчение в тоске и в грусти,
глядя на него. Я говорю не преувеличивая. На родине старший брат его
(старших братьев у него было пять; два других попали в какой-то завод)
однажды велел ему взять шашку и садиться на коня, чтобы ехать вместе в
какую-то экспедицию. Уважение к старшим в семействах горцев так велико, что
мальчик не только не посмел, но даже и не подумал спросить, куда они
отправляются? Те же не сочли и за нужное сообщить уме это. Все они ехали на
разбой, подстеречь на дороге богатого армянского купца и ограбить его. Так
и случилось: они перерезали конвой, зарезали армянина и разграбили его
товар. Но дело открылось: их взяли всех шестерых, судили, уличили, наказали
и сослали в Сибирь, в каторжные работы. Всю милость, которую сделал суд для
Алея, был уменьшенный срок наказания: он сослан был на четыре года. Братья
очень любили его, и скорее какою-то отеческою, чем братскою любовью. Он был
им утешением в их ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрюмые, всегда
улыбались, на него глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним
очень мало, как будто все еще считая его за мальчика, с которым нечего
говорить о серьезном), то суровые лица их разглаживались, и я угадывал, что
они с ним говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они
всегда переглядывались и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают
его ответ. Сам же он почти не смел с ними заговаривать: до того заходила
его почтительность. Трудно представить себе, как этот мальчик во все время
своей каторги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе
такую строгую честность, такую задушевность, симпатичность, не загрубеть,
не развратиться. Это, впрочем, была сильная и стойкая натура, несмотря на
всю видимую свою мягкость. Я хорошо узнал его впоследствии. Он был
целомудрен, как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный
или несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования
в его прекрасных глазах, которые делались оттого еще прекраснее. Но он
избегал ссор и брани, хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя
обидеть безнаказанно, и умел за себя постоять. Но ссор он ни с кем не имел:
его все любили и все ласкали. Сначала со мной он был только вежлив.
Мало-помалу я начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился
прекрасно говорить по-русски, чего братья его не добились во все время
своей каторги. Он мне показался чрезвычайно умным мальчиком, чрезвычайно
скромным и деликатным и даже много уже рассуждавшим. Вообще скажу заранее:
я считаю Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встрече с ним
как об одной из лучших встреч в моей жизни. Есть натуры до того прекрасные
от природы, до того награжденные богом, что даже одна мысль о том, что они
могут когда-нибудь измениться к худшему, вам кажется невозможною. За них вы
всегда спокойны. Я и теперь спокоен за Алея. Где-то он теперь?..
нарах и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий и
трудолюбивый, в этот раз ничем не был занят, хотя еще было рано спать. Но у
них в это время был свой мусульманский праздник, и они не работали. Он
лежал, заложив руки за голову, и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил
меня:
прямой вопрос Алея, всегда деликатного, всегда разборчивого, всегда умного
сердцем: но, взглянув внимательнее, я увидел в его лице столько тоски,