всех высек.
озлобленно замечает кто-нибудь.
спорящих...
встретился за казармами с Петровым. Он меня уж искал. Подойдя ко мне, он
что-то пробормотал, что-то вроде двух-трех неопределенных восклицаний, но
вскоре рассеянно замолчал и машинально пошел со мной рядом. Все это дело
еще больно лежало у меня на сердце, и мне показалось, что Петров мне
кое-что разъяснит.
понять меня, - ведь вы свое кушаете.
Ну, и нам надо было... из товарищества.
понимал, чего я добиваюсь. Но зато я понял его в это мгновение совершенно.
В первый раз теперь одна мысль, уже давно неясно во мне шевелившаяся и меня
преследовавшая, разъяснилась мне окончательно, и я вдруг понял то, о чем до
сих пор плохо догадывался. Я понял, что меня никогда не примут в
товарищество, будь я разарестант, хоть на веки вечные, хоть особого
отделения. Но особенно остался мне в памяти вид Петрова в эту минуту. В его
вопросе: "Какой же вы нам товарищ?" - слышалась такая неподдельная
наивность, такое простодушное недоумение. Я думал: нет ли в этих словах
какой-нибудь иронии, злобы, насмешки? Ничего не бывало: просто не товарищ,
да и только. Ты иди своей дорогой, а мы своей; у тебя свои дела, а у нас
свои.
нас и нам житья не будет. Ничуть не бывало: ни малейшего упрека, ни
малейшего намека на упрек мы не слыхали, никакой особенной злобы не
прибавилось. Просто пилили нас понемногу при случае, как и прежде пилили, и
больше ничего. Впрочем, не сердились тоже нимало и на всех тех, которые не
хотели показывать претензию и оставались на кухне, равно как и на тех,
которые из первых крикнули, что всем довольны. Даже и не помянул об этом
никто. Особенно последнего я не мог понять.
первое время. Но из троих бывших русских дворян, находившихся у нас в
остроге (Акима Акимыча, шпиона А-ва и того, которого считали отцеубийцею),
я знался и говорил только с Акимом Акимычем. Признаться, я подходил к Акиму
Акимычу, так сказать, с отчаяния, в минуты самой сильной скуки и когда уже
ни к кому, кроме него, подойти не предвиделось. В прошлой главе я было
попробовал рассортировать всех наших людей на разряды, но теперь, как
припомнил Акима Акимыча, то думаю, что можно еще прибавить один разряд.
Правда, что он один его и составлял. Это - разряд совершенно равнодушных
каторжных. Совершенно равнодушных, то есть таких, которым было бы все равно
жить что на воле, что в каторге, у нас, разумеется, не было и быть не
могло, но Аким Акимыч, кажется, составлял исключение. Он даже и устроился в
остроге так, как будто всю жизнь собирался прожить в нем: все вокруг него,
начиная с тюфяка, подушек, утвари, расположилось так плотно, так устойчиво,
так надолго. Бивачного, временного не замечалось в нем и следа. Пробыть в
остроге оставалось ему еще много лет, но вряд ли он хоть когда-нибудь
подумал о выходе. Но если он и примирился с действительностью, то,
разумеется, не по сердцу, а разве по субординации, что, впрочем, для него
было одно и то же. Он был добрый человек и даже помогал мне вначале
советами и кой-какими услугами; но, иногда, каюсь, невольно он нагонял на
меня, особенно в первое время, тоску беспримерную, еще более усиливавшую и
без того уже тоскливое расположение мое. А я от тоски-то и заговаривал с
ним. Жаждешь, бывало, хоть какого-нибудь живого слова, хоть желчного, хоть
нетерпеливого, хоть злобы какой-нибудь: мы бы уж хоть позлились на судьбу
нашу вместе; а он молчит, клеит свои фонарики или расскажет о том, какой у
них смотр был в таком-то году, и кто был начальник дивизии, и как его звали
по имени и отчеству, и доволен был он смотром или нет, и как застрельщикам
сигналы были изменены и проч. И все таким ровным, таки чинным голосом,
точно вода капает по капле. Он даже почти совсем не воодушевлялся, когда
рассказывал мне, что за участие в каком-то деле на Кавказе удостоился
получить "святыя Анны" на шпагу. Только голос его становился в эту минуту
как-то необыкновенно важен и солиден; он немного понижал его, даже до
какой-то таинственности, когда произносил "святыя Анны", и после этого
минуты на три становились как-то особенно молчалив и солиден... В этот
первый год у меня бывали глупые минуты, когда я (и всегда как-то вдруг)
начинал почти ненавидеть Акима Акимыча, неизвестно за что, и молча
проклинал судьбу свою за то, что она поместила меня с ним на нарах голова с
головою. Обыкновенно через час я уже укорял себя за это. Но это было только
в первый год; впоследствии я совершенно примирился в душе с Акимом Акимычем
и стыдился моих прежних глупостей. Наружно же мы, помнится, с ним никогда
не ссорились.
человек. С некоторыми из них я сходился довольно коротко и даже с
удовольствием, но не со всеми. Лучшие из них были какие-то болезненные,
исключительные и нетерпимые в высшей степени. С двумя из них я впоследствии
просто перестал говорить. Образованных из них было только трое: Б-ский,
М-кий и старик Ж-кий, бывший прежде где-то профессором математики, - старик
добрый, хороший, большой чудак и, несмотря на образование, кажется, крайне
ограниченный человек. Совсем другие были М-кий и Б-кий. С М-ким я хорошо
сошелся с первого раза; никогда с ним не ссорился, уважал его, но полюбить
его, привязаться к нему я никогда не мог. Это был глубоко недоверчивый и
озлобленный человек, но умевший удивительно хорошо владеть собой. Вот
это-то слишком большое уменье и не нравилось в нем: как-то чувствовалось,
что он никогда и ни перед кем не развернет всей души своей. Впрочем, может
быть, я и ошибаюсь. Это была натура сильная и в высшей степени благородная.
Чрезвычайная, даже несколько иезуитская ловкость и осторожность его в
обхождении с людьми выказывала его затаенный, глубокий скептицизм. А между
тем это была душа, страдающая именно этой двойственностью: скептицизма и
глубокого, ничем непоколебимого верования в некоторые свои особые убеждения
и надежды. Несмотря, однако же, на всю житейскую ловкость свою, он был в
непримиримой вражде с Б-м и с другом его Т-ским. Б-кий был больной,
несколько наклонный к чахотке человек, раздражительный и нервный, но в
сущности предобрый и даже великодушный. Раздражительность его доходила
иногда до чрезвычайной нетерпимости и капризов. Я не вынес этого характера
и впоследствии разошелся с Б-м, но зато никогда не переставал любить его; а
с М-ким и не ссорился, но никогда его не любил. Разойдясь с Б-м, так
случилось, что я тотчас же должен был разойтись и с Т-ским, тем самым
молодым человеком, о котором я упоминал в предыдущей главе, рассказывая о
нашей претензии. Это было мне очень жаль. Т-ский был хоть и необразованный
человек, но добрый, мужественный, славный молодой человек, одним словом.
Все дело было в том, что он до того любил и уважал Б-го, до того благоговел
перед ним, что тех, которые чуть-чуть расходились с Б-м, считал тотчас же