по-видимому, обидевшись, - если считать со мной, так будет не двадцать
один, а двадцать восемь рублей.
очень красиво, и они все будут разом побеждены и посмотрят на меня с
уважением.
избегая глядеть на меня. Он знал меня наизусть. Меня взбесило, что он знает
меня наизусть.
обидно, что меня обошли, - заклокотал было я опять.
нахмурившись. Но я уж ухватился и не выпускал.
голосе, точно и бог знает что случилось. - Именно потому-то я, может быть,
теперь и хочу, что прежде был не в ладах.
Трудолюбов.
часов, в Hotel de Paris; не ошибитесь.
Симонову, но осекся, потому что даже Симонов сконфузился.
захотелось, пусть придет.
берясь за шляпу. - Это не официальное собрание. Мы вас, может быть, и
совсем не хотим...
кивнул, не глядя. Симонов, с которым я остался с глазу на глаз, был в
каком-то досадливом недоумении и странно посмотрел на меня. Он не садился и
меня не приглашал.
верно знать, - пробормотал он сконфузившись.
был Симонову пятнадцать рублей, чего, впрочем, и не забывал никогда, но и
не отдавал никогда.
очень досадно, что я забыл...
только, чтоб знать... Вы, пожалуйста...
начал становиться на каблуки и при этом сильнее топать.
ли, мне еще бы надо зайти... Тут недалеко... - прибавил он какие-то
извиняющимся голосом и отчасти стыдясь.
фуражку, с удивительно, впрочем, развязным видом, бог знает откуда
налетевшим.
меня до передней с суетливым видом, который ему вовсе не шел. - Так завтра
в пять часов ровно! - крикнул он мне на лестницу: очень уж он был доволен,
что я ухожу. Я же был в бешенстве.
по улице, - и этакому подлецу, поросенку, Зверкову! Разумеется, не надо
ехать; разумеется, наплевать: что я, связан, что ли? Завтра же уведомлю
Симонова по городской почте...
поеду; и чем бестактнее, чем неприличнее будет мне ехать, тем скорее и
поеду.
Всего-навсего лежало у меня девять рублей. Но из них семь надо было отдать
завтра же месячного жалованья Аполлону, моему слуге, который жил у меня за
семь рублей на своих харчах.
каналье, об этой язве моей, я когда-нибудь после поговорю.
давили меня воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог
от них отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от
которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, - сунули
сиротливого, уже забитого их попреками, уже задумывающегося, молчаливого и
дико на все озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными
насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. Но я не мог
насмешек переносить; я не мог так дешево уживаться, как они уживались друг
с другом. Я возненавидел их тотчас и заключился от всех в пугливую,
уязвленную и непомерную гордость. Грубость их меня возмутила. Они цинически
смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем какие
глупые у них самих были лица! В нашей школе выражения лиц как-то особенно
глупели и перерождались. Сколько прекрасных собой детей поступало к нам.
Чрез несколько лет на них и глядеть становилось противно. Еще в шестнадцать
лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления,
глупость их занятий, игр, разговоров. Они таких необходимых вещей не
понимали, такими внушающими, поражающими предметами не интересовались, что
поневоле я стал считать их ниже себя. Не оскорбленное тщеславие подбивало
меня к тому, и, ради бога, не вылезайте ко мне с приевшимися до тошноты
казенными возражениями: "что я только мечтал, а они уж и тогда
действительную жизнь понимали". Ничего они не понимали, никакой
действительной жизни, и, клянусь, это-то и возмущало меня в них наиболее.
Напротив, самую очевидную, режущую глаза действительность они принимали
фантастически глупо и уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все,
что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и
позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о
теплых местечках. Конечно, много тут было от глупости, от дурного примера,
беспрерывно окружавшего их детство и отрочество. Развратны они были до
уродливости. Разумеется, и тут было больше внешности, больше напускной
циничности; разумеется, юность и некоторая свежесть мелькали и в них даже
из-за разврата; но непривлекательна была в них даже и свежесть и
проявлялась в каком-то °рничестве. Я ненавидел их ужасно, хотя, пожалуй,
был их же хуже. Они мне тем же платили и не скрывали своего ко мне
омерзения. Но я уже не желал их любви; напротив, я постоянно жаждал их
унижения. Чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно начал как можно
лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К тому же
все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги, которых
они не могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего
специального курса), о которых они и не слыхивали. Дико и насмешливо
смотрели они на это, но нравственно подчинялись, тем более что даже учителя
обращали на меня внимание по этому поводу. Насмешки прекратились, но
осталась неприязнь, и установились холодные, натянутые отношения. Под конец
я сам не выдержал: с летами развивалась потребность в людях, в друзьях. Я
попробовал было начать сближаться с иными; но всегда это сближение выходило
неестественно и так само собой и оканчивалось. Был у меня раз как-то и
друг. Но я уже был деспот в душе; я хотел неограниченно властвовать над его
душой; я хотел вселить в него презрение к окружавшей его среде; я
потребовал от него высокомерного и окончательного разрыва с этой средой. Я
испугал его моей страстной дружбой; я доводил его до слез, до судорог; он
был наивная и отдающаяся душа; но когда он отдался мне весь, я тотчас же
возненавидел его и оттолкнул от себя, - точно он и нужен был мне только для
одержания над ним победы, для одного его подчинения. Но всех я не мог
победить; мой друг был тоже ни на одного из них не похож и составлял самое
редкое исключение. Первым делом моим по выходе из школы было оставить ту