одинокие, и бедного Лужина не любят, и стараются не упоминать о
предстоящем отъезде. Она вспомнила все то ужасное, что о женихе
говорилось, зловещие предостережения и крик матери: "на куски
разрубит, в печке тебя сожжет..." А из всего этого вышло теперь
что-то очень мирное и невеселое, и все улыбалось мертвой
улыбкой: фальшиво разудалые бабы на картинах, овальные зеркала,
берлинский самовар, четверо людей за столом.
скрытые препарации. Оно желает меня взять врасплох. Внимание,
внимание. Концентрироваться и наблюдать".
но он еще держался,-- о прерванной партии с Турати запрещал
себе думать, заветных номеров газет не раскрывал -- и все-таки
мог мыслить только шахматными образами, и мысли его работали
так, словно он сидит за доской. Иногда, во сне, он клялся
доктору с агатовыми глазами, что в шахматы не играет,-- вот
только однажды расставил фигуры на карманной доске да
просмотрел две-три партии, приведенные в газете,-- просто так,
от нечего делать. Да и эти падения случались не по его вине, а
являлись серией ходов в общей комбинации, которая искусно
повторяла некую загадочную тему. Трудно, очень трудно заранее
предвидеть следующее повторение, но еще немного -- и все станет
ясным, и, быть может, найдется защита...
продолжалось затишье; Лужин снимался для паспорта, и фотограф
брал его за подбородок, поворачивал ему чуть-чуть лицо, просил
открыть рот пошире и сверлил ему зуб с напряженным жужжанием.
Жужжание прекращалось, дантист искал на стеклянной полочке
что-то, и, найдя, ставил штемпель на паспорте, и писал,
быстро-быстро двигая пером. "Пожалуйста",-- говорил он, подавая
бумагу, где были нарисованы зубы в два ряда, и на двух зубах
стояли чернилом сделанные крестики. Во всем этом ничего
подозрительного не было, и это лукавое затишье продолжалось до
четверга. И в четверг Лужин все понял.
которым, пожалуй, можно было обмануть козни таинственного
противника. Прием состоял в том, чтобы по своей воле совершить
какое-нибудь нелепое, но неожиданное действие, которое бы
выпадало из общей планомерности жизни и таким образом путало бы
дальнейшее сочетание ходов, задуманных противником. Защита была
пробная, защита, так сказать наудачу,-- но Лужин, шалея от
ужаса перед неизбежностью следующего повторения, ничего не мог
найти лучшего. В четверг днем, сопровождая жену и тещу по
магазинам, он вдруг остановился и воскликнул: "Дантист. Я забыл
дантиста". "Какие глупости, Лужин,-- сказала жена.-- Ведь вчера
же он сказал, что все сделано". "Нажимать,-- проговорил Лужин и
поднял палец.-- Если будет нажимать пломба. Говорилось, что
если 6удет нажимать, чтобы я приехал пунктуально в четыре.
Нажимает. Без десяти четыре". "Вы что-то спутали,-- улыбнулась
жена.-- Но, конечно, если болит, поезжайте. А потом
возвращайтесь домой, я буду дома к шести". "Поужинайте у
нас",-- сказала с мольбой в голосе мать. "Нет, у нас вечером
гости,-- гости, которых ты не любишь". Лужин махнул тростью в
знак прощания и влез в таксомотор, кругло согнув спину.
"Маленький маневр",-- усмехнулся он и, почувствовав, что ему
жарко, расстегнул пальто. После первого же поворота он
остановил таксомотор, заплатил и не торопясь пошел домой. И тут
ему вдруг показалось, что когда-то он все это уже раз проделал,
и он так испугался, что завернул в первый попавшийся магазин,
решив новой неожиданностью перехитрить противника. Магазин
оказался парикмахерской, да притом дамской. Лужин, озираясь,
остановился, и улыбающаяся женщина спросила у него, что ему
надо. "Купить..." -- сказал Лужин, продолжая озираться, Тут он
увидел восковой бюст и указал на него тростью (неожиданный ход,
великолепный ход). "Это не для продажи",-- сказала женщина.
"Двадцать марок",-- сказал Лужин и вынул бумажник. "Вы хотите
купить эту куклу?"-- недоверчиво спросила женщина, и подошел
еще кто-то. "Да",-- сказал Лужин и стал разглядывать восковое
лицо. "Осторожно,-- шепнул он вдруг самому себе,-- я, кажется,
попадаюсь". Взгляд восковой дамы, ее розовые ноздри,-- это тоже
было когда-то. "Шутка",-- сказал Лужин и поспешно вышел из
парикмахерской. Ему стало отвратительно неприятно, он прибавил
шагу, хотя некуда было спешить. "Домой, домой,-- бормотал он,--
там хорошенько все скомбинирую". Подходя к дому, он заметил,
что у подъезда остановился большой, зеркально-черный
автомобиль. Господин в котелке что-то спрашивал у швейцара.
Швейцар, увидав Лужина, вдруг протянул палец и крикнул: "Вот
он!" Господин обернулся.
светлее, все такой же нарядный, в пальто с котиковым воротником
шалью, в большом белом шелковом кашне, Валентинов шагнул к
Лужину с обаятельной улыбкой,-- озарил Лужина, словно из
прожектора, и при свете, которым он обдал его, увидел полное,
бледное лужинское лицо, моргающие веки, и в следующий миг это
бледное лицо потеряло всякое выражение, и рука, которую
Валентинов сжимал в обеих ладонях, была совершенно безвольная.
"Дорогой мой,-- просиял словами Валентинов,-- счастлив тебя
увидеть. Мне говорили, что ты в постели, болен, дорогой. Но
ведь это какая-то путаница"... И, при ударении на "путаница",
Валентинов выпятил красные, мокрые губы и сладко сузил глаза.
"Однако, нежности отложим на потом,-- перебил он себя и со
стуком надел котелок.-- Едем, Дело исключительной важности, и
промедление было бы... губительно",-- докончил он, отпахнув
дверцу автомобиля; после чего,, обняв Лужина за спину, как
будто поднял его с земли и увлек, и усадил, упав с ним рядом на
низкое, мягкое сиденье. На стульчике, спереди, сидел боком
небольшой, востроносый человечек, с поднятым воротником пальто.
Валентинов, как только откинулся и скрестил ноги, стал
продолжать разговор с этим человеком, разговор, прерванный на
запятой и теперь ускоряющийся по мере того, как расходился
автомобиль. Язвительно и чрезвычайно обстоятельно он распекал
его, не обращая никакого внимания на Лужина, который сидел, как
бережно прислоненная к чему-то статуя, совершенно оцепеневший и
слышавший, как бы сквозь тяжелую завесу, смутное, отдаленное
рокотание Валентинова, Для востроносого это было не рокотание,
а очень хлесткие, обидные слова,-- но сила была на стороне
Валентинова, и обижаемый только вздыхал да ковырял с несчастным
видом сальное пятно на черном своем пальтишке, а иногда, при
особенно метком словце, поднимал брови и смотрел на
Валентинова, но, не выдержав этого сверкания, сразу жмурился и
тихо мотал головой. Распекание продолжалось до самого конца
поездки, и, когда Валентинов мягко вытолкнул Лужина на панель и
захлопнул за собой дверцу, добитый человечек продолжал сидеть
внутри, и автомобиль сразу повез его дальше, и, хотя места было
теперь много, он остался, уныло сгорбленный, на переднем
стульчике. Лужин меж тем уставился неподвижным и бессмысленным
взглядом на белую, как яичная скорлупа, дощечку с черной
надписью "Веритас", но Валентинов сразу увлек его дальше и
опустил в кожаное кресло из породы клубных, которое было еще
более цепким и вязким, чем сиденье автомобиля. В этот миг
кто-то взволнованным голосом позвал Валентинова, и он, вдвинув
в ограниченное поле лужинского зрения открытую коробку сигар,
извинился и исчез. Звук его голоса остался дрожать в комнате, и
для Лужина, медленно выходившего из оцепенения, он стал
постепенно и вкрадчиво превращаться в некий обольстительный
образ. При звуке этого голоса, при музыке шахматного соблазна,
Лужин вспомнил с восхитительной, влажной печалью, свойственной
воспоминаниям любви, тысячу партий, сыгранных им когда-то. Он
не знал, какую выбрать, чтобы со слезами насладиться ею, все
привлекало и ласкало воображение, и он летал от одной к другой,
перебирая на миг раздирающие душу комбинации. Были комбинации
чистые н стройные, где мысль всходила к победе по мраморным
ступеням; были нежные содрогания в уголке доски, и страстный
взрыв, и фанфара ферзя, идущего на жертвенную гибель... Все
было прекрасно, все переливы любви, все излучины и таинственные
тропы, избранные ею. И эта любовь была гибельна.
она приводит опять к той же страсти, разрушающей жизненный сон.
Опустошение, ужас, безумие.
Но ori был слаб и тучен, и вязкое кресло не отпустило его. Да и
что он мог предпринять теперь? Его защита оказалась ошибочной.
Эту ошибку предвидел противник, и неумолимый ход,
подготавливаемый давно, был теперь сделан. Лужин застонал и
откашлялся, растерянно озираясь. Спереди был круглый стол, на
нем альбомы. журналы, отдельные листы, фотографии испуганных
женщин и хищно прищуренных мужчин. А на одной был бледный
человек с безжизненным лицом в больших американских очках,
который на руках повис с карниза небоскреба,-- вот-вот сорвется
в пропасть. И опять раздался невыносимо знакомый голос: