углы комнаты, привела в порядок все вещи Франца, поставила
иначе стол и кресло, заметила, что все его носки -- рваные, на
всех подштанниках не хватает пуговиц,-- и сказала, что вообще
нужно украсить комнату,-- скатередки вышитые, что ли, да
непременно -- кушетку, да две-три ярких подушки. О кушетке она
напомнила старичку-хозяину, который тихо прогуливался взад и
вперед по коридору. Улыбаясь то ей, то Францу, потирая сухо
шелестящие ладони, он сказал, что как только супруга приедет,
будет и кушетка. И так как, по чести говоря, никакой кушетки
чинить он не давал (в пустом углу прежде стояло чужое пианино),
и так как, кроме того, старичок был холост,-- он с большим
удовольствием отвечал Марте. Да и вообще он был доволен жизнью,
этот серый старичок в домашних сапожках на пряжках,-- особенно
с тех пор, как открыл в себе удивительный дар--превращаться
вечерком, по выбору, либо в толстую лошадь, либо в девочку лет
шести, в матроске. Ибо на самом деле -- но это, конечно,
тайна,-- был он знаменитый иллюзионист и фокусник,
Менетекелфарес.
что чудаковат.
это все очень, очень хорошо. Этот тихий старик лучше, чем
какая-нибудь любопытная, болтливая карга. До завтра, мой
милый... А когда жена его приедет, мы просто найдем себе другую
комнату. Можешь поцеловать меня,-- только быстро...
тупиком, а другим концом выходила на небольшую площадь, где по
вторникам и пятницам расставлял свои лотки скромный рынок.
Оттуда растекались две улицы,-- налево -- кривой переулок, где
в дни политических торжеств торчали из окон грязно-красные
флаги; направо же -- длинная, людная улица, на которой, между
прочим, был магазин, где всякая вещь стоила пять грошей, будь
то пара подвязок или бюст Шиллера. Эта улица упиралась в
каменный портик, с белой буквой на синем стекле,-- конечная
станция подземной дороги. Там нужно было свернуть налево, по
бульвару, дальше дома обрывались, кое-где строилась вилла или
ширился зеленый пустырь, разделенный на огородики. Затем опять
дома,-- огромные, розовые, только что созданные. Марта
завернула за угол последнего из них и оказалась на своей улице.
Особнячок был в другом конце,-- недалеко от широкого проспекта,
где водились два вида трамвая, 113-ый и 108-ой, и один вид
автобуса.
и в это мгновение солнце, прокатившись по мягкому исподу
замшевых туч, нашло прореху и торопливо прорвалось. Деревца
вдоль тропы сразу вспыхнули мокрыми огоньками, и паутина
кое-где раскинула радужные спицы. Газон заискрился. Стеклянным
крылом блеснул пролетевший воробей.
сравнительной темноте поплыли румяные пятна. Дом был пуст; в
столовой -- еще не накрыто; в спальне, на ковре, на синей
кушетке,--аккуратно сложено солнце. Она стала переодеваться,
счастливо и нежно улыбаясь зеркалу.
легком темно-красном платье, чуть-чуть подкрашенная, с гладкими
висками, донесся к ней снизу лирический лай Тома, и затем --
громкий голос, показавшийся ей незнакомым. Сходя по лестнице,
она встретила на повороте чужого господина, который быстро
поднимался, посвистывая и ударяя стеком по балюстраде.
"Здравствуй, моя душа,-- сказал он, не останавливаясь,-- я
через десять минут буду готов".-- И последние две-три ступеньки
перейдя одним шагом, он весело крякнул, причем искоса посмотрел
вниз на ее уплывавший пробор. "Поторопись,-- сказала она, не
оглядываясь.--И, пожалуйста, чтобы от тебя не пахло манежем".
Наверху, с легким смехом, закрылась дверь.
особым, не то стеклянным, не то металлическим, звоном, присущим
человеческому питанию, Марта продолжала не узнавать хозяина
дома -- его подвижные подстриженные усы и манеру его быстро
кидать себе в рот то редиску, то кусочек булочки, которую он
мял на скатерти, пока говорил.
толстый Вилли Грюн, с румянцем во всю щеку, с тремя правильными
складками жира сзади, над воротничком; рядом с ним шумела его
мать, тоже тучная, тоже лупоглазая, говорившая скрипучим
голосом, который переходил в тряский клокочущий смех; а подле
старика блистала огнем длинных, длинных серег молодая госпожа
Грюн, напудренная до смертельной белизны, с
неестественно-узкими и дугообразными бровями; и между ними,
там, там, напротив Марты, скрываемый то мясистой георгиной, то
хрусталем, сидел, говорил, смеялся совершенно лишний,
совершенно чужой господин. Все, кроме этого господина, было
хорошо, приятно,--и гусь, удавшийся на славу, и тяжелый
добродушный профиль лысого Вилли, и разговор об автомобилях и
сальный анекдотец об охотничьем павильоне, сообщенный ей
вполголоса титулованным стариком. Ей казалось, что она сама
много говорит, а на самом деле, она все больше молчала, но
молчала так звучно, так отзывчиво, с такой живой улыбкой на
полуоткрытых блестящих губах, с таким светом в глазах,
подведенных нежной темнотой, что действительно казалась
необыкновенно разговорчивой. И Драйер, поглядывая на нее из-за
толстых розовых углов георгин, наслаждался ею, слушая
счастливую речь ее глаз, лепет ее поблескивавших рук,-- и
сознание, что она все-таки счастлива с ним, как-то заставляло
его забыть редкость и равнодушность ее ночных соизволений.
Францу в одну из ближайших встреч, когда он вдруг стал
добиваться у нее, любила ли она когда-нибудь мужа.
вместо ответа, скаля влажные зубы, медленно ущипнула его за
щеку. Франц обхватил ее ноги и смотрел на нее снизу вверх и
слегка поводил головой, стараясь захватить в рот ее пальцы. Уже
одетая, готовая к уходу и все не решавшаяся уйти, она сидела в
плетеном кресле, а он ежился на коленях перед ней,
растрепанный, в мигающих очках, в новых белых подтяжках. Только
что он переобул ей ноги,-- она носила, пока была у него, ночные
туфельки с пунцовыми помпончиками, и эти туфельки (его
скромный, но продуманный подарок) оставались у него в верхнем
отделении ночного столика и вынимались оттуда, как только она
возвращалась. Да и вообще вся комната несомненно похорошела. На
столе в синей вазе с одним продолговатым бликом розовели три
георгины. Появилась кружевная скатередка,-- а скоро должна была
въехать кушетка, и для нее Марта уже приобрела две павлиньего
цвета подушки. В целлулоидовой коробочке на умывальнике лежало
любимое мыло Марты,-- бледно-коричневое, пахнущее фиалкой.
Белье в ящиках было пересмотрено, пересчитано, на новых
подштанниках красовались четкие метки, два новых галстука,
темный и светлый, висели на веревочке с внутренней стороны
шкапной дверцы. И был один медленно назревающий, упоительнейший
проект: -- смокинг!
диплома, которым можно гордиться. Весь день его разбирало
желание кому-нибудь показать диплом. В четверть восьмого
(Пифке, думая угодить хозяину, отпускал его чуть раньше
других), он запыхавшись, влетал к себе в комнату. Через
несколько минут являлась Марта. В четверть девятого она
уходила. А в без четверти девять Франц отправлялся ужинать к
дяде.
кровью были налиты жилы, а вот этим счастьем, бьющимся в кисти,
в виске, стучащим в грудь, выходящим из пальца рубиновой
капелькой, если уколет случайная булавка; а с булавками ему
приходилось много иметь дела в магазине,-- и благо еще, что был
он в таком отделе, где не приходилось с булавками во рту
хариусом виться вокруг беспокойного господина в одноруком,
испещренном наметками, исчерченном медом пиджаке. Но вообще
руки у него стали проворнее, он не ронял легких картонных
крышек, как в первые дни. И эти быстрые прилавочные упражнения
как бы готовили его руки к другим, тоже быстрым, тоже легким
движениям, пронзительно волнующим Марту, ибо его руки она
особенно любила, и больше всего любила их тогда, когда
скорыми, как бы музыкальными прикосновениями они снимали с нее
платье и пробегали по ее молочно-белой спине. Так, прилавок был
немой клавиатурой, на которой Франц репетировал счастье. Зато,
как только она уходила, как только приближался час ужина, и
надо было встретиться с Драйером,-- все менялось. Как иногда,
во сне, безобиднейший предмет внушает нам страх и уже потом
страшен нам всякий раз, как приснится,--и даже наяву хранит
легкий привкус жути,-- так присутствие Драйера стало для Франца