столько же уступчивых горничных и модных кокеток, сколько могли
предложить туалетных и будуаров за два столетья до этого.
Словом, если пора моего младенчества сгодилась бы для ученой
диссертации, на которой утверждает пожизненную известность
детский психолог, отрочество мое в состоянии дать, да
собственно, и дало порядочное число эротических сцен,
рассыпанных, подобно подгнившим сливам и забурелым грушам, по
книгам стареющего романиста. И право, ценность настоящих
воспоминаний по преимуществу определяется тем, что они
представляют собой catalogue raisonne корней, истоков и
извилистых родовых каналов множества образов моих русских и
особливо английских произведений.
новые браки и вновь разводились с такой быстротой, что будь у
моего состояния менее бдительные попечители, меня могли бы в
конце концов спустить с торгов чете чужаков шотландского или
шведского роду-племени, обладателям скорбных мешочков под
голодными глазами. Моя поразительная двоюродная бабка -
баронесса Бредова, рожденная Толстая, - образцово заменяла мне
более кровную родню. Ребенком лет семи-восьми, уже таившим
секреты законченного безумца, я даже ей (тоже далеко не
нормальной) казался слишком уж хмурым и вялым, - на деле-то я,
разумеется, предавался наяву грезам самого безобразного
свойства.
арлекинов!
сплошные арлекины. И обстоятельства, и лица. Возьми наугад
любые две вещи - шутку, образ - получишь третьего шута! Иди!
Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!
снов я сотворил эту двоюродную бабку, и вот она медленно сходит
по мраморным ступеням парадного подъезда памяти - бочком,
бочком, бедная хромая старуха, - шаря по краю каждой ступеньки
резиновым кончиком черного костыля.
прерывистой ямбической строчкой с быстрым лепечущим ритмом, как
будто "смотрина", ассонируя со "стремниной", мягко и ласково
вело за собой "арлекинов", выходивших с веселой силой, - за
протяжным "ар", сочно подчеркнутым в порыве воодушевленной
уверенности, следовало струистое падение похожих на блестки
слогов.)
большевистская революция, - глагол, согласен, сильный и
неуместный, здесь примененный единственно ради ритма
повествования. Возвратная вспышка детской болезни продержала
меня большую часть следующих зимы и весны в Императорской
Санатории Царского Села. В июле 1918-го я приехал
восстанавливать силы в замок польского землевладельца, моего
дальнего родича Мстислава Чернецкого (1880-1919?). Как-то
осенним вечером молодая любовница бедняги Мстислава указала мне
сказочную тропу, вьющуюся по огромному лесу, в котором при Яне
III (Cобеском) первый Чернецкий зарогатил последнего зубра. Я
ступил на эту стезю с рюкзаком за спиной и - отчего не
признаться - с трепетом тревог и сомнений в юном сердце. Вправе
ли был я покинуть мою кузину в наимрачнейший час мрачной
русской истории? Ведал ли, как уцелеть в одиночку в этой чужой
стороне? А диплом, полученный мною после того, как особенный
комитет (во главе с отцом Мстислава, математиком, маститым и
продажным) проэкзаменовал меня по всем предметам, преподаваемым
в идеальном лицее, коего я во плоти ни разу не посетил, -
достаточен ли для поступления в Кембридж без каких-либо адских
вступительных испытаний? Целую ночь я брел лабиринтом лунного
света, воображая шуршание истребленных зверей. Наконец, рассвет
расцветил киноварью мою устарелую карту. Едва успел я подумать,
что пересек границу, как босой красноармеец с монгольской
рожей, собиравший при дороге чернику, окликнул меня: "А далеко
ли, яблочко, котишься? - поинтересовался он, снимая кепку с
пенька. - Покажи-ка документики."
его, едва он ко мне рванулся, - он повалился ниц, как валится в
ноги царю солдат, ударенный солнцем на плац-параде. Из шеренги
древесных стволов ни один не взглянул в его сторону, и я
побежал, еще сжимая в ладони прелестный револьверик Дагмары.
Лишь через полчаса, когда я достиг, наконец, иной части леса,
лежащей в более-менее приличной республике, икры мои перестали
дрожать.
городам, немецким и датским, я пересек "Канал" и очутился в
Англии. Следующим моим адресом стал отельчик "Рембрандт" в
Лондоне. Два не то три мелких алмаза, сохраненных мной в
замшевой мошне, растаяли быстрее градин. В тусклый канун нищеты
автор - в ту пору молодой человек, пребывающий в добровольном
изгнании (выписываю из старого дневника), - обрел нечаянного
покровителя в лице графа Старова, степенного старомодного
масона, который во времена обширных международных сношений
украсил собою несколько великих посольств, а с 1913го года
обосновался в Лондоне. На родном языке он говорил с
педантической правильностью, не чураясь, впрочем, и
полнозвучных простонародных присловий. Чувства юмора у него не
было никакого. Прислуживал ему молодой мальтиец (я ненавижу
чай, но коньяку спросить не решился). По слухам, Никифор
Никодимович, - воспользуемся, рискуя свернуть язык, его
именемотчеством, - долгие годы обожал мою обворожительную и
эксцентричную мать, мне известную в основном по избитым фразам
анонимных мемуаристов. "Великая страсть" может служить удобным
прикрытиям, но с другой стороны, только благородной
преданностью ее памяти и можно объяснить плату, внесенную им за
мое английское образование, и скромное вспомоществование
(большевистский переворот разорил его, как и весь наш род),
доставшееся мне после его кончины в 1927-м году. Должен
признать, однако, что меня порой озадачивал живой взгляд его в
прочем мертвенных очес, помещавшихся на крупном, одутловатом,
достойном лице, - русский писатель называл бы его "тщательно
выбритым" - несомненно из желания умиротворить призрака
патриархальной бороды в предполагаемом воображении читателей
(ныне давно уж покойных). Я, насколько хватало сил, старался
отнести эти взыскующие вспышки к поискам каких-то черт
изысканной женщины, которую он давным-давно подсаживал в
caleche и с которой, обождав, пока она растворит парасоль,
тяжело воссоединялся в этой пружинной повозке, - но в то же
время я невольно гадал, сумел ли мой старый grandee избежать
извращения, некогда столь обыкновенного в так называемых кругах
высшей дипломатии. Н.Н. восседал в своем мягком кресле, будто в
обширном романе, одна пухлая длань его покоилась на грифоне
подлокотника, другая, украшенная перстнем с печаткой, вертела
на стоявшем пообок турецком столике нечто, походившее на
табакерку, но содержавшее запас бисерных пилюлек от кашля -
даже скорей капелюшек - зеленых, сиреневых и, помнится мне,
коралловых. Должен прибавить, что определенные сведения,
впоследствии мной полученные, показали, сколь гнусно я
заблуждался, предполагая в нем что-то отличное от
полуотеческого интереса ко мне, равно как и к другому молодому
человеку, сыну известной санкт-петербургской кокотки,
предпочитавшей коляске двуместный электрический экипаж; но
довольно нам пожирать этот бисер.
тащит его, изображая невесть какие мучения и бормоча комический
вздор из некой рудиментарной роли.
отгороженный от дороги каменной стеной и строем кипарисов.
Эмблематические ирисы окружали зеленый прудок, над которым
восседала бронзовая лягушка. Из-под кудрявого каменного дуба
убегала между двух апельсиновых дерев гравийная дорожка. С
одного края лужайки эвкалипт ронял полосатую тень на парусину
шезлонга. Тут не кичливость фотографической памяти, но лишь
попытка любовного воссоздания, основанная на снимках из старой
конфетной коробки с германским касатиком на крышке.
крыльца, "волоча за собой три тонны камней", сказал Ивор Блэк:
запасной ключ он забыл, прислуга, выбегающая на звонки,
субботними вечерами отсутствует, а с сестрой, как он уже
объяснял, связаться обычными средствами нет никакой
возможности, хотя она где-то там, внутри, всего верней, рыдает
у себя в спальне - это с ней всякий раз, что ожидаются гости,
особенно по уикэндам, когда они и спать никому не дают, и