казалось, что он спит или грезит. Со всех сторон высились остроконечные
пики, громадные и поменьше, то одинокие, как часовой, то по нескольку
сразу, точно титаны, которые сошлись на совет. И над каждой горной
вершиной реяли, развевались на многие мили, полыхали в лазурном небе
гигантские снежные знамена, молочно-белые, туманные, переливающиеся светом
и тенями, пронизанные серебром солнечных лучей.
эти полотнища снежной пыли, развеваемые ветром, точно шелковые небесные
стяги, излучающие свет.
исчезали, и все же ему казалось, что это только сон, но тут Лабискви
поднялась и присела.
тебе снится тот же сон?
Значит, скоро подует теплый ветер и мы не погибнем, мы пойдем на запад - и
дойдем.
на которых, хоть они и стояли в снегу, уже набухали почки, он подстрелил
зайца. И наконец однажды он убил тощую белую ласку. Но больше дичи им не
попадалось - ни одного живого существа, только раз высоко над головой они
увидали стаю диких уток, летящих на запад, на Юкон.
настанет и здесь.
еще ярче, и вся она светлела при одном взгляде на Смока, поражая его
какой-то дикой, неземной красотой.
его ледяная корка таяла, каждую ночь его вновь схватывало морозом;
беглецам приходилось пускаться в путь с рассветом и идти до поздней ночи,
а среди дня, когда подтаявший наст проваливался, не выдерживая их тяжести,
делать привал. Смока временно поразила снежная слепота, и Лабискви,
обвязавшись ремнем вокруг талии, повела его за собой, точно на буксире. А
когда она сама ослепла от сверкающего снега, уже он повел ее за собою,
обвязавшись ремнем. Полумертвые от голода, они все глубже погружались в
какой-то сон наяву и все шли и шли по этой воскресающей после зимы, но
пустынной земле, где они были единственными живыми существами.
страшные сны преследовали его в этом безумном сумеречном краю. Вечно ему
снилась еда, вечно она была перед ним, у самых губ, - и в последний миг
коварный властитель снов отнимал ее у него. Он задавал обеды своим старым
сан-францисским друзьям и сам жадно и нетерпеливо следил за всеми
приготовлениями, сам украшал стол гроздьями винограда с багряными осенними
листьями. Гости запаздывали, и, пока он здоровался с ними, смеялся,
отвечал шутками на шутки, его терзало одно желание - скорее сесть за стол.
И вот он крадется к столу, никем не замеченный, хватает пригоршню черных
спелых маслин - и, обернувшись, видит перед собою нового гостя. Остальные
окружают его, и снова смех, шутки, остроты, и все время его сводит с ума
мысль о спелых маслинах, которые он зажал в кулаке.
посещал пиршества достойные Гаргантюа, где толпы гостей поедали без счета
целые туши зажаренных быков, выхватывая их из огромных жаровен и острыми
ножами отрезая сочные ломти дымящегося мяса. Он стоял, разинув рот, и
смотрел снизу вверх на длинные ряды индеек, - их продавали лавочники в
белых фартуках. И все покупали их, кроме Смока, а он никак не мог перейти
оживленную, людную улицу и все стоял, как прикованный, и смотрел разинув
рот. Вот он снова ребенок, он сидит на слишком высоком стуле, размахивая
ложкой, а перед ним в больших мисках - молоко и хлеб, и ему никак до них
не дотянуться. То он гнался по горным пастбищам за пугливыми телками и
долгие века мучился в тщетном усилии поживиться молоком, то в зловонных
подземельях дрался с крысами за объедки и отбросы. Любая пища сводила его
с ума, и он бродил по просторным конюшням, где на целые мили тянулись
стойла, в них стояли откормленные кони, и он искал, где же ведра и
кормушки, куда им насыпают отруби и овес, - искал и не находил.
кораблекрушения, или, быть может, его высадили на необитаемый остров, и
вот, изголодавшийся, он борется с грозным тихоокеанским прибоем, отдирает
от скал двустворчатые раковины и тащит их на отмель, где вдоволь сухих
водорослей, выброшенных волнами. Он разводит костер и кладет свою
драгоценную добычу на уголья. Из раковин бьет пар, створки раскрываются,
видна мякоть, розовая, точно лососина. Теперь они готовы, и здесь некому
выхватить кусок у него изо рта. Наконец-то, думает он сквозь сон,
наконец-то сон сбывается. На этот раз он поест. Он был так уверен в этом -
и все же сомневался и уже готов был к неминуемому разочарованию: вот
сейчас видение исчезнет... Но наконец нежно-розовая мякоть, горячая,
сочная, у него во рту. Он вонзил в нее зубы. Он ест! Чудо совершилось! Это
разбудило его. Он проснулся во мраке, лежа на спине, и услышал, что
бормочет, и взвизгивает, и мычит от радости. Челюсти его двигались, он
жевал, во рту у него было мясо. Он не шевельнулся, и скоро тонкие пальцы
дотронулись до его губ и в рот ему проскользнул новый крохотный кусочек
мяса. Но теперь он не стал есть - и больше от этого, чем от того, что он
рассердился, горько заплакала Лабискви и еще долго всхлипывала в его
объятиях, пока наконец не уснула. А он лежал без сна, изумляясь, как чуду,
силе женской любви и величию женской души.
позади, уже не так круты были невысокие перевалы, наконец-то открывался
перед ними путь на запад. Но и силы их пришли к концу, еды не осталось ни
крошки, и однажды, проснувшись поутру, они не смогли встать. Смок кое-как
поднялся на ноги, упал - и уже ползком, на четвереньках стал разводить
костер. Но все попытки Лабискви оказались тщетными, - всякий раз она снова
падала, совсем обессиленная. Смок упал подле нее, слабая усмешка тронула
его губы, - зачем же он как заведенный, старается разжечь никому не нужный
костер? Готовить нечего и греться не надо - тепло. Ласковый ветерок
вздыхает в ветвях елей, и отовсюду из-под исчезающего на глазах снега
доносится звон и пение невидимых ручейков.
казалось, что она уже мертва. К концу дня его разбудило беличье цоканье.
Волоча за собой тяжелое ружье, он потащился по талому, размякшему снегу.
Он то полз на четвереньках, то вставал и, шагнув к белке, падал и
растягивался во всю длину, а белка сердито цокала и неторопливо, словно
дразня, уходила от него. У него не было сил быстро вскинуть ружье и
выстрелить, а белка ни минуты не сидела спокойно. Не раз Смок падал в
снежную слякоть и плакал от слабости. И не раз огонек жизни готов был
угаснуть в нем и на него обрушивалась тьма. Он не знал, сколько времени
пролежал в обмороке в последний раз, но когда очнулся, был уже вечер, он
весь продрог, и мокрая одежда, заледенев на нем, примерзла к насту. Белка
исчезла, и, усталый, измученный, он все же кое-как приполз назад к
Лабискви. Он так ослабел, что проспал всю ночь мертвым сном и никакие
сновидения не тревожили его.
проснулся оттого, что рука Лабискви коснулась его щеки.
слышным голосом, прозвучавшим словно издалека. - В моем сердце - любовь,
моя любовь в твоей руке.
запад... там выход... ты почти дошел... ты дойдешь...
его.
замолчать.
слово. С трудом дотянувшись до капюшона своей парки, она вытащила из его
складок небольшой мешочек и вложила ему в руку.
сердце.
когда сознание вернулось, он понял, что теперь он один и скоро умрет. И он
устало обрадовался тому, что скоро умрет.
любопытством, потянул завязки. Из мешочка посыпались крохи съестного. Он
узнал каждую крошку, каждый кусочек - все это Лабискви украла сама у себя.
Тут были остатки лепешек, припрятанные давным-давно, когда еще Мак-Кен не
потерял мешка с мукой; надкусанные ломтики и обрезки оленьего мяса и
крошки оленьего сала; задняя нога зайца, даже не тронутая; задняя ножка
белой ласки и часть передней ножки; лапка овсянки и ее крылышко, которое
Лабискви надкусила, но не стала есть... жалкие огрызки, трагические
жертвоприношения: она отдавала свою жизнь, эти крохи отнимала у нее,
терзаемая голодом, безмерная любовь.