поросшие лесом горы, а в середине текла прекрасная река, дававшая извивы,
словно колебавшаяся, куда ей течь, и все это я любил и называл родиной; и в
лесу, и в реке я досконально знал почву и растения, камни и ямы, птиц,
белок, лисиц и рыб. Все это принадлежало мне, было моим, было родиной - но
помимо этого существовали застекленный шкаф и библиотека, добрая насмешка
на всезнающем лице дедушки, теплый и темный взгляд матери, черепахи и
божки, индийские речения и песни, все это напоминало о более широком мире,
о более просторной родине, о более древнем происхождении, о более
всеобъемлющей связи вещей. И наверху, на своем высоком домике из проволоки
восседал наш красноперый попугай, старый и умный, с ученой миной и острым
клювом, пел и говорил, и он тоже явился из неведомого далека, голосом
флейты он заклинал языки джунглей, а его запах был запах экватора. Многие
миры, многие части земли протягивали лучи, простирали руки, а местом их
встречи, их пересечения служил наш дом. И дом этот был большим и старым, со
многими, отчасти пустовавшими комнатами, с погребами, с большими, гулкими
коридорами, пахнувшими камнем и прохладой, и с бесконечными чердаками,
полными дерева, овощей, сквозняков и темной пустоты. Лучи многих миров
перекрещивались в этом доме. Здесь молились и читали Библию, здесь
занимались индийской филологией, здесь играли много хорошей музыки, знали о
Будде и Лао-цзы, из многих стран приходили гости, неся на своей одежде
дуновение чужбины, у них были диковинные чемоданы из кожи или из лыка,
звучали иноземные языки, здесь кормили бедных, здесь праздновали праздники
- ученость и сказка уживались здесь совсем близко друг от друга. Еще была
бабушка, ее мы немного боялись и почти не знали, потому что она не говорила
по-немецки и читала французскую библию. Многообразной и не всегда понятной
была жизнь этого дома, многими красками играл здесь свет, богатым,
многоголосным было звучание жизни. Все было хорошо и нравилось мне, но
прекраснее был мир моих мечтаний, и мои сны наяву играли еще богаче.
Действительности никогда не было достаточно, требовалось еще волшебство.
еще мамины шкафы, наполненные азиатскими тканями, платьями, покрывалами;
магическим было то, как божок принимался косить взглядом, тайной пахли
многие старые комнатки и уголки на лестнице. И внутри меня многое отвечало
магии, обступавшей меня снаружи. Были такие вещи, такие связи вещей,
которые существовали только во мне и для меня одного. Ничто не могло быть
столь таинственным, столь мало сообщимым, настолько стоящим вне
повседневной обыденщины, и все же ничто не могло быть более реальным. Уже
капризное возникновение или исчезновение картинок и рассказов в упомянутой
выше большой книге относилось сюда, равно как перемены в облике вещей,
которые можно было наблюдать ежечасно. Насколько иначе выглядела дверь
дома, беседка в саду и улица в воскресенье вечером, нежели в понедельник
утром! Какое изменившееся обличье показывали стенные часы и образ Христа в
жилой комнате по тем дням, когда там царствовал дух дедушки, по сравнению с
днями, когда это был дух отца, и как все еще раз менялось по-новому в те
часы, когда вообще никакой иной дух не давал вещам их сигнатуры, никакой,
кроме моего собственного, когда душа моя играла с вещами, наделяя их новыми
именами и значениями! Тогда какой-нибудь давно знакомый стул или табурет,
какая-нибудь тень возле печки, какой-нибудь газетный заголовок могли стать
красивыми или безобразными и злобными, значительными или заурядными,
завлекательными или отпугивающими, забавными или грустными. Как мало,
однако, твердого, стабильного, неизменного! До чего все жило, претерпевало
перемены, желало преобразиться, жадно подстерегало случая разрешиться в
ничто и родиться заново!
Не могу сказать, когда я увидел его в первый раз, мне кажется, что он
присутствовал всегда и явился на свет вместе со мной. Человек был
крохотным, серым, тенеподобным существом, каким-то гомункулусом, духом или
кобольдом, ангелом или демоном, который то появлялся, то уходил от меня, и
которого мне приходилось слушаться, больше, чем отца, больше, чем мать,
больше, чем разума, порой даже больше, чем страха. Когда маленький
человечек становился для меня зримым, на свете был только он, и куда бы он
ни пошел или что бы он ни начал делать, я должен был следовать за ним,
делать как он. Показывал он себя во время опасности. Если за мной гнался
злой пес или разъяренный мальчик постарше и положение мое делалось
отчаянным, тогда-то, в самое трудное мгновение, человечек появлялся, бежал
передо мной, показывал путь, приносил избавление. Он показывал мне дыру в
заборе, через которую я благополучно выбирался в последний опасный миг, он
выделывал передо мной то, что как раз надо было делать - упасть, повернуть,
улепетывать, кричать, молчать. Он отнимал у меня то, что я собирался
съесть, он отводил меня на место, где я находил потерянное. Бывали времена,
когда я видел его каждый день. Бывали времена, когда он не давал о себе
знать. Эти времена были для меня нехорошими, все было тогда безразлично и
смутно, ничего не происходило, дело не двигалось вперед.
подбежал к огромному рыночному фонтану, в чаши которого, глубиною больше
чем в рост человека, лились четыре струи, он вскарабкался по каменной стене
до самого верха, я последовал за ним, и когда он оттуда соскочил проворным
прыжком в глубокую воду, я соскочил тоже, выбора у меня не было, и я
едва-едва не утонул. Однако я ие утонул, меня вытащили, собственно,
вытащила меня молодая милая жена соседа, с которой я до этого почти не был
знаком, а теперь вступил в чудесный союз насмешливой дружбы, на долгое
время осчастлививший меня.
я с грехом пополам выкрутился, еще раз пожалев, что так трудно объяснить
что-нибудь взрослым. Были слезы, было мягкое наказание, а под конец на
память об этом часе мне был подарен красивый и маленький настольный
календарь. Несколько пристыженный, чувствуя неудовлетворенность всем
происшедшим, я вышел из дома и пошел по мосту через речку, и вдруг перед
мной побежал человечек, он вскочил на мерила моста и жестом приказал мне
выбросить подарок моего отца, кинуть его в речку. Я сейчас же выполнил это,
не было ни сомнений, ни колебаний, если только человечек был тут, сомнения
и колебания появлялись лишь тогда, когда его не было, когда он пропадал и
бросал меня одного. И еще я помню, как я однажды пошел гулять с моими
родителями, и появился человечек, он шел по левой стороне улицы, я следовал
за ним, и сколько бы ни приказывал мне отец перейти к нему на другую
сторону, человечек не переходил, он упорно продолжал идти слева, и мне
приходилось каждый раз бежать обратно к нему. Отцу в конце концов это
наскучило, и он разрешил мне идти, где вздумается. Он был оскорблен, и лишь
позднее, дома, задал мне вопрос, почему же все-таки я был до такой степени
непослушным и что заставило меня идти по другой стороне улицы. В таких
случаях я оказывался в затруднении, хуже того, в безвыходном положении
потому, что сказать кому бы то ни было хоть слово о человечке, было самой
невозможной вещью на свете. Не было ничего более запретного, более
страшного, более греховного, чем выдать человечка, назвать его, рассказать
о нем. Я не смел даже думать о нем, даже звать его или желать, чтобы он
пришел. Если он являлся, это было хорошо, и надо было идти за ним. Если он
не являлся, все было так, словно он никогда не существовал. Имени у него не
было. Но совершенно немыслимо было бы не пойти за ним, раз уж он появился.
Куда бы он ни пошел, я шел за ним, в воду - так в воду, в огонь - так в
огонь. Это было не так, чтобы он нечто приказывал или советовал сделать.
Нет, он просто делал, и я повторял за ним. Не делать того, что делал он,
было столь же невозможно, как невозможно было бы для моей тени не повторять
моих движений. Возможно, я был только тенью или зеркалом человечка, или он
- моим; возможно, то, что, как мне представлялось, я делал за ним, я на
самом деле делал раньше него, или одновременно с ним. Беда в том, что он не
всегда присутствовал, и когда его не было, моим действиям недоставало
определенности; тогда все могло бы повернуться, как-то иначе, тогда для
каждого шага возникала возможность сделать и не сделать, помешкать,
задуматься. Но все правильные, радостные и счастливые шаги моей тогдашней
жизни были сделаны разом, не задумываясь. Царство свободы - это, возможно,
также и царство заблуждения.
вытащила меня тогда из фонтана! Она была живой, молодой, прелестной и
глупой, это была очень приятная, почти гениальная глупость. Она слушала мои
рассказы про разбойников и про волшебство, верила мне то чересчур, то
недостаточно, и почитала меня по меньшей мере за одного из Трех Волхвов,
против чего я не возражал. Она восхищалась мной до крайности. Когда я
рассказывал ей что-нибудь потешное, она принималась громко и горячо
смеяться, задолго до того, как ей удавалось понять соль рассказа. Я
выговаривал ей за это, спрашивая: "Послушай, госпожа Анна, ну как ты можешь
смеяться над шуткой, когда еще не поняла ее? Это очень глупо, и это для
меня обидно. Либо ты понимаешь мои остроты и смеешься, либо ты их не
схватываешь, тогда нечего смеяться и делать вид, будто ты поняла". Она
продолжала смеяться. "Нет, - кричала она, - ты просто самый смышленый
парень, которого я когда-нибудь видела, ты прелесть. Быть тебе профессором,
или министром, или доктором. А смеяться, - уж тут, знаешь ли, нет ничего
худого. Смеюсь я просто потому, что мне с тобой весело и что ты самый
забавный человек на свете. А теперь растолкуй мне, что там было смешного!"
Я обстоятельно растолковывал, ей всегда нужно было еще кое-что
переспросить, в конце концов она на самом деле понимала, и хотя уже раньше,
казалось бы, посмеялась как следует, от всего сердца, теперь начинала
смеяться по-настоящему, хохотала как сумасшедшая, так заразительно, что это
передавалось и мне. Как часто мы вместе смеялись, как она меня избаловала,
до чего она мной восхищалась! Есть трудные скороговорки, которые я иногда
должен был ей произносить, совсем быстро и по три раза подряд, например: "У
быка губа тупа", или про колпак, который сшит не по-колпаковски. Она тоже
должна была попробовать, я на этом настаивал, но она начинала смеяться уже
заранее, не могла выговорить правильно даже трех слов, да и не хотела
этого, и каждая начатая фраза прерывалась новым взрывом хохота. Госпожа
Анна была самым довольным человеком, которого мне случилось видеть. Я в