вечны, по его мнению, значит "возвысить" Бога, вознести Его, оказать Ему
честь. Правда, он сам признается, что все зло в мире произошло от того, что
несотворенные истины, не справляясь с волей Бога, каким-то образом
пробрались в его разумение - казалось бы, это должно было его встревожить.
Но - ничуть не бывало: вся теодицея, т.е. "оправдание Бога", держится на
том, что Богу не дано преодолеть не им сотворенные истины. Таким образом,
теодицея не столько оправдывает Бога, сколько оправдывает зло. Разум, жадно
стремящийся понять существующее, как такое, которое не может быть иным, чем
оно есть, добился своего. "Опыт" его уже не раздражает, а удовлетворяет, и
он считает, что задача философии окончена. Пусть пытками - но и человек, и
Бог приведены к повиновению. Мир должен быть несовершенным, зло истребить
невозможно. Конечно, если бы было иначе: если бы истины были не вечные
истины, а сотворенные, человек же был не сотворенным, а вечным, то в зле бы
и надобности не было. Или, если бы истинам не удалось пробраться в разумение
Бога, не испросивши его соизволения, то злу тоже не нашлось бы места в
мироздании. Но Лейбницу, вернее, умозрительной философии, до этого дела нет.
Ей главное охранить истины, - а как будет с человеком, как будет с Богом, до
этого ей нет заботы. Или того хуже: сущность умозрительной философии в том
именно и состоит, чтоб раз навсегда отказаться от мысли в каком-либо смысле
ограничить власть истины. Оттуда такое непоколебимое убеждение у Лейбница,
что самый акт творения предполагает уже несовершенство и что человек до
грехопадения, т.е. такой человек, каким он вышел из рук Творца, был столь же
слабым и ничтожным, как и все последующие поколения Адама. Зло пришло не
через грехопадение, как рассказано в Библии, и не от грехопадения, а оттого,
что человек был сотворен Богом. И если мы вкусим от плодов запретного дерева
и, таким образом, дадим возможность несотворенным истинам пройти в наше
разумение, - мы будем, как боги, знающие добро и зло, и мироздание такое,
какое оно есть, будет оправдано.
пристегнутым к повествованию Книги Бытия, оказывается духовным вождем лучших
представителей мыслящего человечества. Лейбниц, по примеру схоластических
философов, в акте творения видит источник зла, не давая себе даже отчета в
том, что таким образом он увековечивает зло. Еще меньше подозревает он, что,
опорочивал акт творения, он отрекается от Св. Писания. В Писании ведь,
наоборот, сказано, что все сотворенное было valde bonum ("добро зело"). И
было именно оттого valde bonum, что оно сотворено Богом. Так что если бы в
самом деле Лейбниц хотел следовать Св. Писанию, то он мог и должен был бы в
несотворенных Богом истинах, именно ввиду того, что они не сотворены Богом,
увидеть или хоть по крайней мере постараться разглядеть ущербность,
дефектность, непричастность к тому valde bonum, которое по слову Творца
сообщалось всему, что им было вызвано к бытию. И ведь в самом деле, несмотря
на всю идеальность их, вечные истины так же бездушны, так же безвольны, так
же пусты и призрачны, как и несотворенная материя греков. Они пришли от
Ничто и рано или поздно вернутся в него. Лейбниц еще в юные годы, почти
подростком, читал лютеровскую книгу "О порабощенной воле", как и "Diatribae
de libero arbitrio" Эразма Роттердамского, против которых она была написана,
и, по-видимому, несмотря на свою молодость, превосходно разобрался в
аргументации спорящих сторон. Но лютеровского "homo non potest vivere" он не
расслышал, хотя Лютер не говорил, а гремел. Гремел именно против истин,
прошедших, вернее, мнящих, что они прошли, в волю Творца, не испросив его
согласия, и против людей, которые, как Эразм, не чувствуют, что эти вечные
истины, проникнувшие в их разумение, поработили и парализовали его волю. Для
юного Лейбница, как и для Лейбница-старика, лютеровское "homo non potest
vivere" не было "аргументом" и никоим образом не могло быть
противопоставлено "очевидностям", на которые вечные истины опираются и
благодаря которым они претендуют на независимость даже от Бога. И еще
меньше, конечно, мог допустить он, что наша приверженность к истинам,
прошедшим в разумение Бога независимо от его воли, и есть результат того
падения человека, о котором рассказано в Писании, что на самоочевидностях
лежит проклятье греха и что разумная или спекулятивная философия так же
безблагодатна (т.е. не освящена божественным valde bonum), как и плоды с
дерева познания добра и зла. Первородный грех для Лейбница, как и для
умозрительной философии, был мифом, точнее - вымыслом, с которым, из
уважения ко всеми признаваемой Священной Книге, спорить не следует, но с
которым считаться серьезно нельзя. Сколько бы ни гремел Лютер, сколько бы ни
гремели пророки и апостолы, философ знает, что громы вечных истин разума не
раздробят. И если даже окажется, как это Лейбниц и сам признавал, что все
зло в мире произошло от вечных истин, - это не поколеблет ни вечных истин,
ни благоговения, которое к вечным истинам питает философия. Истина, по самой
своей сущности, не допускает колебаний и не терпит колебаний в людях, на нее
глядящих: для колеблющихся у нее изготовлены пытки. Она грозно требует,
чтобы ее принимали такой, какая она есть, и от всяких вопрошаний, от всякой
критики гордо и уверенно защищается ссылкой на свою несотворенность и
независимость от воли какого бы то ни было существа, даже всемогущего Бога.
И тут, очевидно, мы попадаем в заколдованный круг, из которого вырваться
человеку не дано обычными способами. Все "аргументы" на стороне
несотворенной истины. С ней спорить нельзя, с ней нужно бороться, ее нужно
сбросить с себя, как некое наваждение, как кошмарное видение. Но "разум"
никогда по своему почину не начнет борьбы. Разум "жадно стремится" к
несотворенным истинам, даже отдаленно не предчувствуя, что в несотворенности
их укрылись смерть и гибель и что при всей своей "идеальности" они таят в
себе не менее угрозы всему живущему, чем "материя" древних. Для разума
божественное или библейское fiat ("да будет") величайший соблазн, для разума
и жизнь сама величайший соблазн, и именно потому соблазн, что она
свидетельствует о творческом fiat, которое разум на своем языке переводит
ненавистным ему словом "произвол". Разум потому так строго возбраняет
человеку lugere et detestari и так повелительно требует от него intelligere.
Intelligere значит принять и благословить несотворенные истины, удивляться
им и прославлять их. Все же проклятия человека направлены как раз на то, что
разум приемлет и благословляет, и прежде всего на истины, которые,
возомнивши, что их несотворенность есть их преимущество, проникли не в
разумение Бога, как уверяет нас Лейбниц, а в разумение падшего человека. И
только проклятиями оттуда их можно изгнать, только непримиримая, на все
готовая ненависть к плодам дерева познания может открыть доступ человеку к
дереву жизни. Разуму с его удивлением пред несотворенными истинами нужно
противопоставить Абсурд с его отчаянием по поводу тех опустошений, которые
не зависящие от воли Божией истины внесли в мироздание. Несотворенные истины
сами не живут и несут смерть всему живущему. От них пошел грех - спасение же
от греха не в познании неизбежности всего происходящего и не в добродетели,
которая, сознавши неизбежность, "добровольно" ей покоряется, а в вере в
Бога, для которого все возможно, который все сотворил по своей воле и пред
лицом которого всякое несотворенное есть только жалкое и пустое Ничто. В
этом и заключается Абсурд, к которому зовет нас Киргегард, и отсюда берет
начало экзистенциальная философия, которая, в противоположность философии
умозрительной, есть философия библейского откровенияccxviii.
"суровость" для того, чтоб пред нами обнаружилась подлинная сущность
умозрительной философии. Умозрительная философия родилась из безотчетного,
безмерного страха пред Ничто. Страх пред Ничто заставляет человека искать
прибежища и защиты в знании, т.е. у несотворенных, ни от кого не зависящих,
всеобщих и необходимых истин, которые, как нам представляется, могут оберечь
нас от случайностей произвола, разлитых в бытии. Когда Кант говорит, что
разум жадно стремится ко всеобщим и необходимым истинам, и оспаривает права
метафизики, ссылаясь на то, что ей в этом отношении не дано удовлетворить
разум, - он говорит правду: метафизика не имеет в своем распоряжении
всеобщих и необходимых истин. Но Кант не спрашивает, что всеобщие и
необходимые истины уготовили человеку и отчего разум так жадно к ним
стремится. Он считает себя добрым христианином, он читал Св. Писание, знает,
что пророк Аввакум возвестил, а апостол Павел повторил за ним: justus ex
fide vivit ("праведник живет верой"). Знает тоже и слова апостола Павла:
все, что не от веры, есть грех. Отсюда как-будто рукой подать к тому, чтоб
догадаться или хотя бы заподозрить в "жадном стремлении" разума ту
concupiscentia invincibilis, в которой пророк и апостолы видели и учили нас
видеть самое страшное последствие падения первого человека. Кант хвалился
тем, что устранил знание, чтоб открыть путь к вере, но какая это вера, если
человек стремится ко всеобщим и необходимым истинам? Критика чистого разума
заботливо оберегла все необходимые истины, которые в критике практического
разума превратились, как полагается, в императивы, в "ты должен".
Критическая философия только лишний раз показала, что разум никакой критики
не выносит и не допускает: выросший из нее немецкий идеализм вернулся к
Спинозе и его завету: quam aram parabit sibi qui majestatem rationis laedit
("Какой алтарь уготовит себе человек, оскорбивший величество разума")ccxix.
Усилия Лютера преодолеть Аристотеля оказались безрезультатными: история их
не признала. Даже среди сколько-нибудь влиятельных протестантских философов
и богословов мы не найдем никого, кто бы признал в жадных стремлениях
кантовского разума concupiscentia invincibilis, приведшую первого человека к
падению, и видел в них ту bellua qua non occisa homo non potest vivere.
Наоборот: страх пред возвещенной Писанием свободой и ничем не связанным
божественным fiat так велик у человека, что он готов подчиниться какому
угодно началу, отдаться в рабство какой угодно силе - только бы не остаться
без прочного руководительства. Бог никого не принуждает - эта мысль нам
кажется невыносимой. И совсем уже представляется безумием мысль, что Бог
ничем, абсолютно ничем не связан. Когда Киргегард подходил к порогу той
Святая Святых, где обитает Божественная Свобода, его покидало его обычное
мужество и он прибегал к непрямому высказыванию: если над Богом есть
какая-нибудь власть, есть какое бы то ни было начало, все равно материальное
или идеальное, - то все ужасы бытия, открывающиеся нам в нашем опыте, не
минуют и Бога. Хуже: Бог знает ужасы, сравнительно с которыми все трудности,
выпадающие на долю смертных, представляются детской забавой. И точно: если
не Бог источник истины и обусловленных ею возможностей и невозможностей,






Куликов Роман
Шилова Юлия
Роллинс Джеймс
Андреев Николай
Афанасьев Роман
Сертаков Виталий