-- она была только человеком, она существовала только как метафизическая
субстанция оскорбления, нанесенному Единому Государству. Но одно какое-то ее
движение -- заворачивая, она согнула бедра налево -- и мне вдруг ясно: я
знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело -- мои глаза, мои губы, мои руки
знают его, -- в тот момент я был в этом совершенно уверен.
точке мостовой -- их траектории пересекутся, -- сейчас ее схватят... Сердце
у меня глотнуло, остановилось -- и не рассуждая: можно, нельзя, нелепо,
разумно, -- я кинулся в эту точку...
давало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому,
волосаторукому, что вырвался из меня, и он бежал все быстрее. Вот уже два
шага, она обернулась -- --
она! не I.
"Держи ее!" -- но слышу только свой шепот. А на плече у меня -- уже тяжелая
рука, меня держат, ведут, я пытаюсь объяснить им...
страницах. И я потухаю, покорно иду... Лист, сорванный с дерева неожиданным
ударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется за каждую
знакомую ветку, развилку, сучок: так я цеплялся за каждую из безмолвных
шаров-голов, за прозрачный лед стен, за воткнутую в облако голубую иглу
аккумуляторной башни.
меня весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовыми
руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова.
И знакомый, сплющенный голос:
состоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен был
естественным негодованием...
увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайная
цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее
одному из державших меня -- и я снова свободен, то есть, вернее, снова
заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.
картой голубых жилок -- скрылись за углом, навеки. Мы идем -- одно
миллионоголовое тело, и в каждом из нас -- та смиренная радость, какою,
вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире -- это понимали
христиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники:
смирение -- добродетель, а гордыня -- порок, и что "МЫ" -- от Бога, а "Я" --
от диавола.
весь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только что
прогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя,
сознают свою индивидуальность -- только засоренный глаз, нарывающий палец,
больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб -- их будто и нет. Разве не ясно, что
личное сознание -- это только болезнь.
(с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, их
уже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами...
все это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущих
горящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай?
Запись 23-я.
же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу -- в десять тысяч лет. Может
быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня
пришло это раз-в-тысячу-лет.
у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и
расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то
темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях
платок, столик дежурного, над столиком -- нежно-коричневые, с крапинками,
щеки Ю). Все -- необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.
стены -- свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с
торжеством показываю пальцем и говорю:
знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки
юнифы между углами колен.
ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не
скажет -- никто.
чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я -- неблагоразумен, я -- болен, у меня --
душа, я -- микроб. Но разве цветение -- не болезнь? Разве не больно, когда
лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид -- страшнейший из
микробов?
на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина,
пульс... и так: я -- кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно
чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные
грани -- я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше
-- и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она --
это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью
кресло возле кровати -- мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей
Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на
черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко,
сейчас хлопнувшая дверь -- это все во мне, вместе со мною, слушает удары
пульса и несется сквозь блаженную секунду...
-- кристалл, и потому во мне -- дверь, и потому я чувствую, как счастливо
кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто
стыдно: я -- и вдруг...
глупости...
человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может
быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.
-- я люблю тебя еще больше -- еще больше.
свои талоны, зачем заставляла меня...
знать, что ты сделаешь все, что я захочу -- что ты уж совсем мой?
как пчела: в ней жало и мед.
самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен...
зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я --
крошечный, миллиметровый -- заключен в этих крошечных, радужных темницах. И
затем опять -- пчелы -- губы, сладкая боль цветения...
метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но
тогда -- метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге
схватил из-под подушки бляху с часами...
коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей -- все, всего
себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о
своих детских годах -- о математике Пляпе, о \sqrt{-1} и как я в первый раз
был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе --
в такой день -- оказалось чернильное пятно.
резкие линии -- и темный угол поднятых бровей: крест.
Взяла мою руку, крепко сжала ее. -- Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда
будешь обо мне помнить?
услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было