Я старался угадывать и в литературной форме запечатлевать все то, что
приходит вместе с отдельным человеком, вместе с ним и уходит - и никогда
больше не повторится. Я хотел разгадать закон неповторимости.
Моей целью стало выражение уникального, а не отражение типического. Все мои
герои похожи только на самих себя и никоим образом не приближаются к
"собирательным образам" или "типическим персонажам в типической обстановке".
И я могу наконец обрести окончательное самоопределение. Я писатель
человеческой уникальности. В эстетике меня влечет не яркий символ вечного, а
трепетный нюанс мимолетного.
Ибо я нашел, что национальность у человечества одна, и она называется -
человек. И я стал его национальным писателем. Моим письменным и звучащим
языком стал русский, на нем осуществлены все оригиналы моих книг. Моим
дописьменным незвучащим языком стал всеобщий язык человеческого сердца,
известный и понятный каждому, кто когда-нибудь появлялся жить на этом свете.
И этот каждый, брат мой и товарищ по мгновению существования, читает мои
книги на нашем общем родном языке.
Путешествия
Эта правдивая повесть о моей писательской судьбе будет неполной, если я не
расскажу о своих путешествиях по стране и по миру.
По натуре я не путешественник, а домосед, для которого спокойное и подробное
созерцание малой родины милее экзотических впечатлений далеких путешествий.
Однако я был рожден, очевидно, скитаться по земле и должен был повидать
многие края нашей большой страны, а также разные континенты и страны.
Я всюду побывал в бывшем СССР: от Камчатки до Белоруссии, от Мурманска до
Киргизии, в Сибири и Средней Азии, в Крыму и на Кавказе.
В зарубежных поездках повидал я Америку и Японию, был во многих странах
Европы, съездил в далекое Марокко на севере Африки.
Я особенно ценил в этих поездках совершенно свободное от программы и
протокола время, когда мне выпадала счастливая возможность одному бродить по
незнакомым местам, улицам и площадям городов, где никогда раньше не ступала
моя нога - да и не только моя, но и всех моих предков. Особенное чувство,
густое и хмельное, охватывало мою душу, когда я не спеша прогуливался по
родине, где еще ни разу не приходилось мне бывать. Ибо откровение, великое,
волнительное, было в том, что вся планета есть моя родина, что всюду я иду
по родной земле, где бы я ни оказывался: в Европе ли, в Африке или в
Японии...
Впервые это чувство, что я у себя дома, находясь Бог весть в какой дали от
отмеченной в паспорте родины,- чувство всемирности, планетарного
космополитизма, обдающее сердце жаром безнадежной любви ко всему
человеческому миру, ко всем джунглям, сахарам и европам, охватило меня в
Финляндии, на том безвестном мосту в Хельсинки, через который я перешел и
углубился в незнакомый город. Я переходил через мост с тяжестью величайшей
печали, навалившейся мне на сердце, ибо я-то этот мир узнал, почувствовал и
полюбил, но он-то меня и знать не хотел. Встречная финская девушка,
белокурая, голубоглазая, в пестрой вязаной шапочке-колпаке, даже и глазом не
повела в мою сторону, проходя мимо, и это было не наигранным чувством
полного безразличия с ее стороны.
Был серый вечер, смеркающийся, весенний, с черными корявыми силуэтами дубов
бульвара, вставшего на моем пути. Шли навстречу еще какие-то финны, они
также миновали меня, как и блондинка на мосту, и воистину им никакого дела
не было до того, что я в их туманной стране узрел еще один лик нашей общей
родины, а в них вдруг ощутил свою тягучую тоску по какому-то искрящемуся и
многоцветному, как радуга, счастью, которого нет и не может быть среди
угрюмых финских лесов и болот...
А в каком-то городе, ближе к Полярному кругу, меня встретил один писатель из
местного Союза финских писателей, парень этак лет тридцати пяти на вид,
жилистый, веснушчатый, с невыразительным мужицким лицом. Был ли он молчалив
или разговорчив, я не знаю, потому что мы с ним совсем не разговаривали - ни
он по-русски, ни я по-фински не понимали. Но вместе ходили и ездили по
разным местам, обедали, пили пиво, и мне было легко и приятно с ним... Так
вот, слияние моей души с его медлительной северной душою было настолько
убедительным, что я совершенно не запомнил себя в той нашей встрече. Я эту
встречу увидел его глазами и запомнил его памятью.
О, как скучно ему было утром с похмелюги подниматься и переться в отель,
чтобы везти меня, российского гостя, на машине в далекий лесной дом
знаменитого финского художника-отшельника. Но когда мы приехали к этому
дому, вернее, подъехали к незаметному съезду с асфальтированной дороги на
узкий лесной проселок, там оставили машину и долго шли лесом, затем через
дикое поле и наконец подошли к великолепному новому бревенчатому дворцу,
который был, оказывается, возведен на месте старой хижины, где жил и творил
когда-то художник - в моем веснушчатом бесцветном спутнике произошли
разительные перемены.
Я почти перестал узнавать его! Вернее, я уже не видел его - я ощущал и видел
себя в этом человеке. Наши чувства слились, а сердца застучали в едином
ритме от волнения, восторга, зависти и внезапно навалившейся пронзительной
тоски. Ибо мой вожатый, финский писатель из провинциального городка, и я,
приехавший из России писатель, вдруг в одно и то же время сильно
разволновались по одной и той же причине. Быстро переглянувшись, мы
понимающе и сочувственно улыбнулись друг другу.
Мне стало ясно там, что величайшее счастье человека-художника заключается в
том, чтобы жить и работать в лесу, в таком великолепном большом и красивом
дворце со всеми удобствами, с отлакированным белым полом... И чтобы можно
было такой дом построить на те деньги, которые удастся заработать своими
руками,- кистью ли, карандашом или пером... Но я понимаю, как для меня это
труднодостижимо, если я всего лишь провинциальный писатель местного значения
и живу на стипендию, которую назначил мне Союз финских писателей нашего
территориального округа. Скорее всего мне никогда не построить подобного
дома и не жить в лесу в этаком комфортабельном отшельничестве. И я
переглядываюсь с этим симпатичным гостем из России, с Анатолием Кимом, и
вижу в его глазах, что и он не прочь бы заиметь такой дом в лесу.
Любил я ходить один по чужой стране, свободно шагать куда глаза глядят,
раздвигая таинственные завесы незнакомого мира. И что же? В причудливой
череде самых неожиданных картин, ландшафтов и жанровых сцен не было ничего,
ничего такого, что не отзывалось бы родством и знакомством в ответном
чувстве моего сердца.
Я однажды целый месяц разъезжал по Западной Германии, следуя из одного
университета в другой с лекциями на тему: "Особенности моего литературного
творчества". Сколько же раз я встречался тогда с самим собой, причудливым
образом запрятанным в немцах - вмонтированным, так сказать, в самых разных
представителей этой расы. И то, что я по истинному своему рождению кореец,
ничуть не мешало тому, что моя душевная суть самым замечательным образом
проявлялась в каком-нибудь пруссаке, который горд тем, что ни разу в жизни
не нарушил общепринятых правил и законов, честно держал данное слово и на
все сто процентов выполнял свои обещания.
Я ехал на теплоходике по Рейну, забрался на верхнюю палубу, сел за столик и
заказал себе "цвай вюрстен унд айн бир". Был замечательный летний голубой
день на реке, по скалистым берегам которой величаво высились средневековые
замки, и я чувствовал себя совершенно удовлетворенным жизнью, и самим собой,
и своими замечательными человеческими качествами. Тем более что мог
непосредственно обозревать это за соседним столиком - в виде лысоватого,
рыжеватого немецкого дядьки лет сорока. Он был одет в светлый бежевый
костюм, при галстуке, который уютно лежал на его белой рубашке, в точности
повторяя конфигурацию небольшого бюргерского живота.
Я пил немецкое пиво, закусывал горячими сосисками, сочными, также вполне
немецкими, и чувствовал себя благонадежным, неплохо устроившимся в жизни
немцем, который заслужил все то, что он сейчас имеет: фатер Рейн, пиво,
сосиски, замечательное чувство собственного достоинства и довольства,
застывшее благодушной маской на моем гладком, бритом лице.
Подобную свою маску я видел много раз и в других странах, где мне
приходилось бывать, и всюду ловил себя на том, что "выдаю", оказывается,
заведомо фальшивое выражение на этой маске! Не могло быть такого, чтобы то
самое малое, единственное, первое человеческое Я выражало на физиономии
своей сияющее самодовольство, потому что это первое Я всегда подспудно
помнило о своей смерти и постоянно, до обморока, боялось внезапной потери
имущества, или роковой болезни, или попросту одинокого голодного
существования в старости.
Значит, сияющее самодовольство, спокойное и уверенное веселие, бестрепетный
оптимизм, выражаемый масками узнаваемых мною моих двойников в разных
странах, исходили не от первого человеческого Я, а от второго. Маска
благополучия и беспечного самодовольства, словно ты никогда не умрешь,
присуща, таким образом, нашему второму Я, тому самому, которое ищет Бога,
видит себя только рядом с Ним и в оценках собственного своего существования
на Земле исходит из чувства вечности, а не смертности, из ощущения полного
вселенского благополучия, а не ожидания всемирной катастрофы.
Но мои глубокие симпатии принадлежат первому моему сиротливому чувству Я. В
королевстве Марокко как-то среди дня я наконец-то остался один.
Воспользовавшись этим, я вышел из гостиницы и не спеша отправился на
прогулку, прошел сначала к реке, спустился к набережной мимо высокой красной
стены, окружавшей помпезные здания королевского дворцового ансамбля. У входа
на территорию дворца высились на верховых верблюдах нарядные кавалеристы
охраны - черноусые красавцы в чалмах, с громадными саблями на бедре.
Нет, эти парни из королевской стражи не показались мне моими двойниками, и я
никак не мог представить себя на месте кого-нибудь из них, сидящим верхом на
дромадере. Так же не мог представить, что марокканскому стражнику из
верблюжьей кавалерии дано осознать себя Анатолием Кимом, русским писателем
корейского происхождения.
Но когда я обогнул угол дворцовой стены и направился вдоль нее, то на
совершенно пустынной набережной увидел сидящую на земле женщину. Она замерла
с протянутой рукой, склонив ничем не покрытую растрепанную голову, а рядом с
нею, чуть позади, лежал на каменной мостовой совершенно голый младенец. Он