поселке, где мой отец работал директором корейской школы.
И вот к этим одиноким, но вместе живущим людям добавились мы с сестрой,
стали жить в холодной, безо всякого отопления, крошечной пристройке, похожей
на тюремный каземат. Там едва умещалась одна железная солдатская койка, на
которой мы с сестрой спали "валетом" - головами в разные стороны.
О, это была ужасная комната! Маленькая кособокая дверь, которая вела туда, с
трудом закрывалась, тяжело разбухшая от сырости. Крошечное окно с
прогнившими рамами было всегда наглухо затянуто ледяной коркой. В морозные
дни зимы грубая штукатурка на стене покрывалась лохматой шубой инея. По
утрам иней хрустел и на моих волосах, делая их жесткими, как сосульки,- всю
ночь, мучимый удушливым кашлем, накрытый тяжелым ватным одеялом и всей
теплой одеждой, какая только имелась у нас с сестрой, я отчаянно потел, и
волосы у меня были мокрыми. Лежа в постели головами в разные стороны, мы с
сестрой дыханием своим и руками грели друг другу ноги.
Но, несмотря на дикие условия, нам нравилось жить в этом доме. Любящая
независимость сестра была довольна, что комната теперь с отдельным входом,
не смежная и не проходная, как на предыдущей квартире. А мне было приятно
водить компанию с хозяевами дома - с миловидной Панной и со слепым баянистом
Алексеем. Придя из школы, я до самого вечера, до прихода из школы сестры,
находился в большой хозяйской половине с русской печью, делал там уроки и
потом дружески общался с хозяевами.
Панна была большая любительница читать книги, и это все были книги такие же
пухлые, как она сама, и, видимо, столь же приветливые и ласковые, как ее
нрав,- уютно устроившись на лежанке печки, засветив лампу, девушка на долгие
часы с умильной улыбкой на лице склонялась над шелестящими страницами. Я к
тому времени тоже пристрастился к чтению и был заядлый книгочей: еще на
Камчатке, учась в четвертом классе, открыл я для себя это чудо и в
поселковой библиотеке брал и перечел немало книг. В Хабаровске я также
записался в библиотеку и всегда заказывал книги не менее пухлые, чем те, что
читала Панночка. И, пристроившись где-нибудь неподалеку от нее, я столь же
безудержно отдавался запойному чтению.
Со слепым Алексеем у меня были другие дела. Этот высокий, с прямой осанкой,
крепкого телосложения человек с белыми неподвижными глазами был всегда добр
ко мне. Разговаривая, он неизменно улыбался - и всегда почему-то смущенно,
казалось мне, даже робко, словно это он был мальчишкой двенадцати лет, а я
перед ним - взрослым человеком. Улыбка его была широка, осклабиста, с
лукавым загибом углов рта вверх, отчего на худых щеках его образовывались
глубокие складки. Белые зрачки глаз при этом обращались куда-то вверх,
вдаль.
Он со мною и разговаривал как со взрослым. Впрочем, рассказы его были о том,
что понятно и взрослому, и ребенку: это были воспоминания о его деревенском
детстве. Оказалось, что Алексей в раннем детстве видел вполне нормально,
ослеп он уже подростком. И в его рассказах, самых простых и бесхитростных,
было столько света, простора, живого движения. Я уж и не помню точно, о чем
они были, эти рассказы: кажется, о каком-то деревенском попе, о драчливом
петухе, который жестоко клевался, о рыбной ловле... В сущности, он тогда
делал то, что пытаюсь делать сейчас и я,- прояснял в памяти увиденные
картинки мира, которые и являются прошедшей жизнью, бесценной и прекрасной.
Иногда по моей настойчивой просьбе Алексей брал в руки баян и пел
хрипловатым приятным голосом разные песни. Это были и известные в то время
песни, которые я слышал раньше, и некоторые неизвестные мне странные,
диковатые песенки из особенного народного репертуара, в которых изливается
тоска, жалоба русского человека с неудачной судьбой: бродяжьи и тюремные
саги, сиротские жалобы, воровские залихватские куплеты, мещанские баллады о
загубленной девичьей любви... Русский человек улицы, человек городской
площади, дорожно-вокзального бесприютства любит подобные песни...
Дело в том, что Алексей был традиционным слепым певцом, уличным музыкантом,
без которого не обходится русская жизнь на миру. Он пел на больших, шумных
хабаровских базарах, тем и зарабатывал себе на жизнь. Подаяние, которое он
собирал, не было гонораром нищего попрошайки, это были трудовые деньги, но
Алексей никогда не говорил дома о своем занятии и стыдился, очевидно, перед
знакомыми. Если кто-нибудь из них заговаривал на базаре с ним, он тут же
собирал баян и удалялся. Зная об этой его болезненной гордости и
стыдливости, знакомые Алексея подходили и клали ему деньги в шапку
втихомолку.
В Хабаровске среди простого народа, вынужденного в трудное послевоенное
время толкаться на барахолках и базарах, слепой Алексей-баянист был весьма
известен. Уже много лет спустя, взрослым человеком, я разговаривал с разными
людьми из Хабаровска, и они помнили его.
Этот слепой музыкант, принадлежавший уличному народному искусству,
независимому от всяческих институтов культуры, был в пределах своего мира
выдающимся человеком. Он не пристрастился к вину, что является обычным
явлением у русских людей, чья жизнь неблагополучна и беспросветно тяжела. Я
свидетель тому: никогда не видел его не то чтобы пьяным, но и попросту
выпившим. Несмотря на свое беспомощное состояние, он жил, никого не
утруждая, ухаживал за собой сам и выглядел вполне опрятным. Свою
немногочисленную одежду бедняка всегда содержал в порядке, ничего рваного,
грязного, с дырами или с оборванными пуговицами я не видел на нем. Когда он
бывал дома, то никому не мешал, передвигался бесшумно, никогда ничего не
задевая, или тихо сидел в своем закутке возле печки, размышляя о чем-то, с
кроткой улыбкою на лице, уставясь куда-то в пространство неподвижными
глазами.
Он ходил по улицам без палки - с высоко поднятой головою, с баяном,
завернутым в большой платок и подхваченным на плечо. Не имея поводыря, он
находил дорогу в этом огромном городе, в этом мире. Он рассказывал мне о
деревенском детстве, о своей жизни с чувством большой и чистой любви к ней.
Он ни разу не пожаловался и не высказал чего-нибудь, что явилось бы
проявлением хоть малейшего недовольства судьбой.
Мне за свою жизнь пришлось встретиться с некоторыми поистине значительными
людьми нашего мира, и слепой Алексей был одним из них. Он мог бы снять с
моего детского сердца печать несправедливости, чем был отмечен, как
открылось мне, к горести моей, человек в этой жизни. Мне надо было только
рассказать тогда Алексею о моем мучителе, который встречал меня на пути в
школу, и спросить, что же мне делать...
Но я ничего ему не рассказал и ни о чем не спросил. Со всем упорством своего
маленького, но непреклонного сердца я продолжал ходить в школу по той же
дороге, где меня ожидали позор, унижение и боль. Уже заранее, издали увидев
длинную, нескладную фигуру своего мучителя, я принимался рыдать от
бессильной ярости, но все равно шел ему навстречу... Ну что я хотел этим
доказать? И кому? А мучитель с нескрываемой радостью на лице поджидал меня и
с удовольствием принимался за свое дело.
Алексей был добр и что-то знал такое, чего не знал я. Впоследствии мне не
раз хотелось снова встретиться с ним и поговорить. Но это было невозможно -
я услышал от одного человека, который в те далекие годы тоже знал слепого
певца, что Алексей вскоре погиб. Он переходил улицу, со своим баяном на
плече, как всегда без палочки, высоко подняв голову и как бы доверчиво глядя
в небо, и его сбил мчавшийся по дороге грузовик.
Летом наши родители вернулись с Камчатки на материк, отработав свои
договорные три года. Встреча наша состоялась в доме лектора Пака, там отец
должен был пожить с семьей в ожидании назначения на новое место. Когда мы в
этот день подошли с сестрой к старому деревянному дому, на первом этаже
которого жили Паки, и с улицы увидели в раскрытое окно отца и мать, с нами
что-то случилось. Я помню только, что, отчаянно вскрикнув, кинулся с улицы
прямо к окну, вмиг перелетел через высокий подоконник и с громкими рыданиями
упал в объятия отца. Тот же путь через подоконник совершила и сестра, хотя
входная дверь в дом находилась рядом, в пяти шагах... Кажется, я впервые
тогда увидел слезы на глазах отца.
Вскоре он получил назначение преподавать русский язык и литературу в
сельской школе, в Вяземском районе. Место это было в глухом таежном углу,
недалеко от реки Уссури, и деревня, в которой нам предстояло жить, носила
необычное для российских деревень и весьма привлекательное название -
Роскошь.
Роскошь
Деревня с прелестным названием Роскошь была расположена в двух километрах от
станции железной дороги среди лесистых сопок Уссурийского края. Это была
обычная бедная русская деревня, бревенчатая, под тесовыми крышами, с убогими
сараями и крошечными банями. Чему обязана она столь великолепным названием -
неизвестно. Разве что тайга, роскошная уссурийская тайга, сохранившаяся к
тому времени во всей своей девственной красоте и силе, со всяким диким
зверьем: кабанами, изюбрями, тиграми и медведями, тьмою всякой красной дичи,
с изобилием грибов, ягод и орехов - тайга, и живность в ней, и необычайно
красивые окрестности деревни могли дать ей это название, звучавшее без
всякой иронии и самоиздевки.
Как и все деревни, Роскошь была населена крестьянами, работавшими почти
бесплатно на государство, и вся жизненная надежда их была связана лишь с
тем, что давали приусадебные участки. На них в основном выращивали картошку,
которая рождалась в тех краях очень хорошо; картошкой питались и сами
жители, ею кормили домашний скот, свиней и птицу.
В сентябре, когда начались занятия, классы нашей семилетней школы в деревне
оказались пусты - вся округа начала уборку картофеля, и дети принимали в ней
участие наравне с родителями. Когда после уборки, через пару недель, ученики
начали появляться в школе, вид у них был изможденный, руки у всех были черны
от земли, покрыты темными, кровоточащими трещинами, и на ладонях блестели
твердые роговые мозоли. Но, несмотря на усталость, крестьянские дети, мои
новые друзья-приятели, с довольным видом сообщали друг другу, сколько мешков
картошки накопали их семьи со своих приусадебных соток. А участки у
колхозников в Роскоши были немалыми - до полугектара, а у некоторых даже и
больше...
Там впервые я соприкоснулся с русской деревенской жизнью, невзрачной на вид,
как картошка, но такой же богатой содержанием жизненной энергии и добрых