Шли пятидесятые годы, жизнь при японцах давно прошла, и у моих
друзей-корейцев постепенно проходило угнетавшее их раньше чувство своей
второсортности и отсюда душевной угнетенности.
Сахалинским корейцам пришлось пройти сквозь сложный психический зигзаг -
уход в сторону от японского давления и поворот к русскому натиску - немного
раньше, чем их камчатским соотечественникам. И поэтому тот собственный
жизненный уклад и душевные качества, которые они обретали при новых
условиях, были уже выработаны и обретены: характер сахалинских корейцев уже
определился.
О, этот своеобразный летучий и туманный характер сахалинских корейцев! Я
хочу о нем рассказать подробнее и, вглядываясь в него пристальным взором,
найти сходство с ним и своего собственного характера. Ибо я со всей
серьезностью берусь утверждать, что в душевном устройстве людей имеют
значение как кровь, что бежит по их жилам, так и вода, которая течет по
руслам рек через земные долины, наполненные ровным гулом человеческой жизни.
Сахалин-1
Тогда я учился в выпускном классе семилетней школы. Возле нашей школы, за
широким пустырем, находилась лесопилка, и высокие штабеля бревен
громоздились рядом со школьным двором. На переменах да и после занятий я
часто играл там с друзьями.
Точно такие же штабеля были и в эпизоде нашумевшего "перестроечного"
кинофильма "Покаяние" Тенгиза Абуладзе. Там женщины увидели на круглых
торцах бревен написанные краской имена своих мужей, которых давно
арестовали, увезли и посадили в сталинские концлагеря. Огромная страна была
густо затянута паутиной небывалого еще на земле тоталитарного режима.
Миллионами гибли люди в северных лагерях, в тюремных казематах, под пулями
карателей НКВД.
А мы, мальчишки, ничего об этом не знали и бегали по бревнам, наваленным
высокой горою. И все, чем мы рисковали,- это нечаянно свалиться с бревна и
сломать себе ногу или руку. О глубоком неблагополучии народного
существования, частичками которого были и наши мальчишеские жизни, мы и не
догадывались. То, что жизнь наша убога, печальна и бедна и что она могла бы
быть намного лучше,- такое нам и в голову не приходило. Весеннее солнце
наделало сырости и развезло грязь по всей земле, а на бревнах было сухо, там
можно было отыскать уютный закуток, укрытый со всех сторон, и, схоронившись
от холодного ветра, погреться под теплыми солнечными лучами... И на большой
перемене, которая продолжалась минут двадцать, мы бегали туда посидеть на
солнышке. Иногда, придремав в весеннем блаженном тепле, мы опаздывали на
уроки, и за это нам, разумеется, попадало от учителей.
И вот однажды, уже довольно много времени спустя после начала очередного
урока, в класс вошел Саша Горшков, комсомольский секретарь. Я и подумал, что
он бегал на штабеля бревен, да что-то сильно подзадержался... Он встал у
порога и, потупив голову, долго ничего не говорил - и вдруг навзрыд
заплакал, утирая кулаком слезы. Что за дела? Саша Горшков был постарше
других и уже интересовался девочками, "женихался". Он и еще несколько парней
из нашего класса: Володя Молибог, Коля Хе, Иванов Саша - они что-то там
делали с нашими крупными, упитанными девочками, загоняя их на перемене в
темный угол класса. А девочки только радостно повизгивали в ответ...
И вдруг он плачет, комсомольский вожак выпускного класса! Это была очень
выразительная фигура: в свои пятнадцать-шестнадцать лет парень уже выглядел
как комиссар, носил темный китель "сталинского" покроя, ходил в высоких, до
блеска начищенных черных сапогах. (Наверное, он впоследствии стал
каким-нибудь партийным работником.) И так, отвернувшись лицом к стене, Саша
Горшков поплакал, а потом срывающимся голосом произнес что-то невообразимое:
- Сталин умер.
Теперь-то весь мир знает, что такое сталинские лагеря. А тогда, в марте
53-го, нам показалось, что закатилось солнце жизни для нас. Было совершенно
немыслимо на месте этого солнца вообразить что-то другое. Как-то даже и
близко не представлялось, чтобы вместо этого имени на лозунгах с привычными
словами "ДА ЗДРАВСТВУЕТ..." появилось бы какое-нибудь другое имя.
Тогда было незыблемое представление, что обязательно надо кричать "ДА
ЗДРАВСТВУЕТ...",- тоталитарный режим в любой своей форме рождает прежде
всего жалкое раболепие в своих гражданах.
Боже мой, так неужели ничего другого в моем детстве не было, кроме этого
чувства рабства?
Нет, было и другое.
Был огромный лохматый медведь, которого я увидел за кустом шагах в десяти от
себя, а точнее, сначала услышал сильнейший треск сучьев, затем успел
мгновенно заметить краем глаза темно-бурую гору звериного меха - медвежий
бок... Дело было летней порою, когда на Сахалине созревала черника - сочная
темно-синяя ягода, усыпавшая сплошняком невысокие кустики в лесу. Компания
детворы с жестяными бидонами и ведерками отправилась в лес, не так уж далеко
от поселка, и там произошла эта неожиданная встреча с мохнатым Хозяином. Он,
по всей видимости, тоже лакомился ягодами и, столь же увлеченный сбором
черники, как и мы, не заметил нашего приближения. А может быть, он попросту
спал, забившись в прохладное место. Что бы там ни было, встреча оказалась
неожиданной для обеих сторон - я заорал благим матом и в беспамятстве
кинулся прочь, бросив оземь бидон с ягодами, а медведь затрещал по кустам,
как нечаянно влетевший в лес локомотив, и умчался в обратную сторону. И
поскольку он двигался намного быстрее меня, то и скрылся в лесной глубине
раньше, чем я успел выбежать на опушку. Там уже мелькали последние две-три
фигуры из нашей ягодной компании, улепетывавшие во всю прыть и далеко
обогнавшие меня. А я, несколько опомнившись, приостановился, оглянулся и
прислушался. Сзади было все тихо. Тогда, чуть поскуливая от страха, все еще
державшего меня за шиворот, я поплелся назад - искать брошенный бидон с
ягодами...
Было холодное синее море с серой полосой прибрежного песка, в котором
покоились выброшенные волнами куски дерева, обглоданные соленой водой,
похожие на громадные кости. Много часов моей мальчишеской жизни прошло на
том берегу. Впервые увидел я там сказочных великанов, бредущих вдоль
морского горизонта с облаками в обнимку. Небольших рыбок и крабью мелочь,
что удавалось добыть на отмели, мы пекли на кострах и съедали всей компанией
первобытных охотников и сборщиков, забыв о цивилизации, не помня о школе и
нудных учебниках, безо всякой заботы о том, во имя кого кричать "да
здравствует".
На этом первозданном океанском берегу происходили весьма суровые дела,
соответствующие первобытным отношениям. Мой приятель Кешка, по прозвищу
Ташкент (он с родителями приехал на Сахалин из Ташкента), рассказал мне под
большим секретом, как несколько мальчишек, под руководством Кабаси,
шпанистого пацана из поселка, убили какого-то пьяного корейца и закопали его
под сопкой в песок. И все это вполне могло быть: Кешка-Ташкент клялся мне,
что он говорит правду.
Да, и такое было. Но там же, среди этих серых телогреек лагерного вида, в
которые было одето большинство взрослых и детей (они ходили в родительских
обносках, закатав для удобства длинные рукава на своих худых, тонких
запястьях), среди тяжелой, мрачной матерщины пьяных сезонников и сезонниц
прошла и моя самая настоящая первая любовь.
Я не буду сейчас расплываться от умиления по ее поводу - нет такой задачи в
этой повести. Может быть, в другом настроении придут другие слова и
разукрасят эту любовь в самые радужные цвета. А теперь я хочу говорить лишь
о тех тяжких ударах и, возможно, скрытых переломах души (как бывают и
скрытые переломы костей), которые я испытал в связи со своим первым
чувством.
Мне сейчас надо осознать во всей беспощадной правдивости, каким образом и из
чего складывалась моя душа, столь мучительная и непонятная для меня
самого... Надо подумать о том, как я постепенно становился тем человеком,
каким являюсь сейчас,- и тогда, может быть, я наконец пойму, кто я такой на
этом свете. А без этого - нет мне покоя. Я складывался как человек в
условиях торжествующего абсурда, среди людей, ведущих абсурдное
существование, и сам был носителем этого абсурда. И не знаю, насколько
Красота мира и Любовь человеческая смогли внести в мое существо те качества,
которые угодны Богу и оправдывают присутствие человечества во Вселенной.
Вот как происходила тогда во мне борьба любви и отчаяния.
Моим идеальным существом стала девочка по имени Бэла Дидикаева, осетинка,-
как сейчас говорят, представительница "кавказской национальности". В свои
двенадцать лет она была уже поразительная красавица, известная на всю школу
и на весь наш маленький городок. Именно Бэле дано было пробудить в моей душе
древний хан всех корейских мужчин - глубочайшее благоговение перед женской
красотой. Мне от нее ничего не надо было, я хотел бы, чтобы она только один
раз обратила на меня свое внимание - и узнала... Что именно? То мне трудно
сказать.
И вот благодаря вмешательству высших сил, наверное, внимание прекрасной Бэлы
было обращено на меня. Невероятно, но я был узнан и даже как бы избран этой
юной красавицей. Мне даже было дозволено выбирать именно ее в наших детских
играх, где требовались пары, и даже сидеть рядом с нею в кино и держать ее
за руку.
Она была дочерью офицера, майора из той войсковой части, что стояла в нашем
поселке. Я ходил в военный городок, где жили мои новые друзья, дети
офицеров, мы там играли на огороженном высоким дощатым забором пустыре
позади штабного дома. Иногда вечерами всей компанией ходили в солдатский
клуб смотреть кино.
Несколько девочек и мальчиков подросткового возраста составили замечательный
ансамбль для детских игр тех времен - это были чудные игры: "штандер",
"ручеек", прятки, круговая лапта ("вышибалы"), "глухой телефон". Дети были в
общем-то нормальными детьми из того благополучного слоя населения, к
которому относилось армейское офицерство, и в их жизнь дикость окружающего
мира не проникала, отгороженная высоким забором штабного двора. Я попал в
этот обособленный детский мирок случайно - и дружил с лучшей из лучших
девочек на свете. Но за это счастье мне пришлось платить.
Я был маленьким, большеголовым и довольно хилым после долгой своей болезни