может поставить под сомнение и самый успех моего предприятия: история,
которую я собираюсь рассказать, неразделимо переплелась с песнею (хоть
последнюю я услышал много позже, чем произошла история), я даже боюсь,
достанет ли одних слов, чтобы вы восприняли его самоубийство, как я; а
иначе - стоит ли и описывать? Сначала мне хотелось и большего: чтобы
oн, мой герой (ведь когда мы рассказываем какой-нибудь случай из
жизни - всегда волей-неволей что-нибудь да подправляем: прибавляем,
пропускаем, переставляем местами), - так вот, мне хотелось, чтобы он
весь свой последний месяц крутил по вечерам магнитофон, а я слушал бы
сквозь стену песни, они бы запомнились мне, особенно та, которою я
начал новеллу, и все это создало бы уникальную атмосферу в моем опусе,
но потом я понял, что если бы он вел себя как навоображал я, а не как
происходило в действительности, а именно: точно, спокойно, продуманно,
по-деловому, без истерики и сантиментов и отнюдь, наконец, не под
влиянием случайных факторов (музыка) - он куда слабее выявил бы своим
поступком некие глубинные течения нашей жизни, может быть -
человеческой жизни вообще, - которые внезапно и жутко открылись мне,
когда он хладнокровно положил голову под колеса пригородного поезда.
Иными словами, он, каким был: с похожею на иные, но все же уникальною
биографией; с привычками, довольно распространенными среди людей, но
все же индивидуальными; со старенькими, трогательными, на первый
взгляд-неразличимыми от многих других родителей - родителями; с
мелкими, часто стандартными поступками и главным поступком жизни - в
сущности, наверное, тоже стандартным, но совсем из посторонней,' не
сегодняшней, обоймы, - он кажется мне настолько выразительным,
настолько типичным в не испорченном соцреализмом смысле слова, что
привносить в новеллу о нем что-то свое значило бы, как ни
парадоксально, не увеличивать, а уменьшать количество творческой воли
в произведении. А творчество, наряду с даримой им свободою, всегда
представлялись мне главными ценностями бытия, как бы последнее ни
понимать.
хотелось написать новеллу, которую я все-таки пишу; хотя я никак не
мог заставить воображение отступиться от заманивающей картины его
смерти, которой не видел никто, и мне порою начинало казаться, что я -
единственный ее свидетель (свидетель, уклоняющийся от дачи
показаний, - потому виновный перед людьми и законом) - так отчетливо
со временем стал я представлять чуть поблескивающие темные рельсы -
отполированная колесами серая стальная лента поверху; кусочек полосы
отчуждения - пустыря, который кажется темнее, чем есть, и на котором
чувствуешь себя особенно отторгнутым, - потому, должно быть, что
совсем близко, вокруг-беленые железобетонные коробки со светящимися
окнами: район LЖдановскойv; что, стоит на нем сосредоточиться, -
слышен городской шум: люди, машины, автобусы; что вот тут, рядом, в
десяти минутах ходьбы - метро, а потом... потом слепящие прожектора
электрички (их я представлял особенно отчетливо: такими точно, какими
увидел мальчишкою, стоя с отцом летним поздним вечером на пригородной
платформе: возвращались из гостей, с дачи; я смотрел на прожектора,
они слепили и притягивали к себе, мне становилось жутко, но отрываться
не хотелось, не моглось, и тогда, в детстве, я впервые почувствовал
этот патологический или, напротив, - не знаю! - более чем нормальный,
изначально в человека заложенный вместе с запретом позыв к
самоуничтожению), слепящие огни электрички, грохот, вой, волна
горячего воздуха, заключающего запах металла и машинного масла, и,
наконец, удар колеса чуть ниже уха, так, что сначала шея и голова
сбиваются от толчка немного по ходу поезда, а потом, почти
одновременно, затылочная кость, движимая равнодействующей
параллелограмма сил, соскальзывает по поверхности гребня реборды,
затягивает голову в пространство между рельсами и подставляет голую
шею уже самому бандажу, колесу, и не то смятие, не то разрезание шеи
всею тяжестью вагона; хруст позвонков, и мучительный старый вопрос:
остается ли еще какое-то время сознание в отделенной от тела голове, и
если да, что за мысли там возникают? - уж наверное не до боли: успеть
бы додумать нечто главное, понять, так сказать, смысл смерти;
несколько вариантов этих мыслей; все варианты равновозможны, но ни
один не достоверен и никогда, надо полагать, достоверным не станет
(непреодолимый барьер познания!), а вдруг - никаких мыслей? вдруг все
же одна боль, потом болевой шок - и точка? - хотя все это время, эти
два года такие видения и загадки не оставляли меня, чего-то, однако,
не хватало, чтобы сесть за бумагу. Насиловать себя я не желал - я уже
признался, насколько люблю свободу, - и думал, что, коли не
напишется, - значит, либо история того не стоит, либо я не стою
истории; но вот время прошло, потребность написать осталась, и все,
что тогда воспринималось сбивчиво, сумбурно, кажется сейчас достаточно
ясным для бумаги и с непонятной мне самому энергией на эту бумагу
просится, велится. Итак, я фиксирую мои свидетельские показания. По
существу заданных мне вопросов имею, как говорится, сообщить
следующее.
замужем; кажется, счастлива; и уж не знаю, часто ли вспоминает она
его, беседует ли о нем со своим новым мужем, но мы, несколько человек,
едва его знавших, нет-нет да и вспомним его историю, нет-нет да и
поговорим о нем, как поется в одном французском шансоне.
знаменитой актрисе Т., и нас, студентов, обязали дежурить там с утра.
Я выходил из дому, когда в дверь позвонил сержант-милиционер,
сыгравший роль вестника в этой не вполне античной трагедии. Я успел
уловить только самую суть события, с Анечкою тут же сделалось плохо
(хотя, надо сказать, я на ее месте уже знал бы), но я опаздывал на
похороны и, доверив Анечку попечению вестника в погонах, побежал к
остановке.
будничной жизни города переносными металлическими барьерчиками, вдоль
которых стояли милиционеры, и мне то и дело приходилось предъявлять
удостоверение. Я никогда толком не понимал, что именно привлекает
людей к такого рода зрелищам: желание отдать последний долг? - но не
лучше ли сделать это наедине с собою; любопытство? но что тут
любопытного: увидеть загримированный и напудренный труп, получившийся
из актрисы, которую они помнили живою, многие - молодой, и облик и
голос которой остались в километрах кино- и магнитных лент?; разве -
притягательная сила зрелища чужой смерти (какая странная тавтология:
чужой смерти, будто смерть не всегда чужая, будто может существовать
своя смерть!), зрелища, вызывающего у одних уверенность в собственной
вечности, у других - людей с более живым воображением - напротив, в
бренности мира, в конечности души?; или те, кто стоят в очереди,
просто собираются примерить смерть на себя, вообразить, что в гробу
лежат они сами, хотя разве может кто из них рассчитывать на столь же
пышные проводы? - Бог весть, чем привлекают людей погребальные хвосты,
меня, во всяком случае, похороны не тянули никогда, даже самые
церемонные и великолепные, скорее наоборот, отталкивали.
Студии в Театр: мне не следовало пропускать лезущих изо всех щелей
любопытных древних старушек - ровесниц покойницы (старичков почему-то
не было совсем), - однако иногда меня посылали с разными поручениями и
в сам зал (а во время выноса даже почетно обременили венком - столько
их понатаскали!) - и невольно в сознание отложились фрагменты
панихиды: вполне законченные в своей фрагментарности, хоть и - я
вообще туг по части улавливания смысла во всевозможных обрядовых
действах - совсем не вяжущиеся между собой.
невероятности странный, неестественный вид, ибо кресла из передней
части партера вынесли; Т. в гробу: в белом кисейном платье, вся
заваленная цветами; черная лента очереди, обтекающая гроб. Умри Т. на
пенсии, ради нее, пожалуй, не стали бы производить такие значительные,
энергоемкие разорения, ограничились бы сценою, вестибюлем, а то и
отправили бы труп в Дом актера или в ЦДРИ, - но Т., словно именно на
перворазрядные похороны и зарабатывала, трудилась почти до самой
смерти: играла в спектаклях, снималась на телевидении, выступала в
нелепых шефских концертах по области и в воинских частях, преподавала
в Студии. Энергии, с которою она держалась за жизнь, хватило бы,
пожалуй, чтобы трижды, тридцатижды вытащить и затащить вновь эти
полпартера кресел: во время недавней операции выяснилось: мозговая
опухоль, что Т. носила в себе последние пять лет, вообще-то
смертельна; современная медицина таким больным дольше полугода не
отпускает; тем не менее операция, которую делали скорее для проформы,
заручившись всяческими расписками, прошла мало что благополучно -
удачно, и смерть наступила неделею позже, от какого-то глупого
давления, что ли, - по недосмотру палатной сестры. Во время доступа к
телу я заходил в зал не менее трех раз, но в памяти так и остался один