АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Из желтого кожаного несессера, заменяющего колыбель, бросил в меня
стыдящий взгляд шестинедельный Кирилл: "Такой, мол, дядя здоровый и козлом
прыгаешь!"
Усовестясь, я помахал пальцем перед его розовенькой горошинкой с двумя
дырочками:
- Ну, брат Кирилл, в Москву едем... Из невозможных Америк друг мой
единственный вернулся... Понимаешь?
Розовенькая горошина сморщилась и чихнула.
- Значит, правда!
Наутро Кирилл сменил квартиру - кожаный несессер на деревянное корытце -
и в скором поезде поехал в Москву.
57
- Вот и я!
- Вяточка!
Ах, какой европеец! Какой чудесный, какой замечательный европеец!
Смотрите-ка: из кармана мягкого серого пиджака торчит даже блестящий хвостик
вечного пера.
И, кажется, еще легче стала походка в важных белых туфлях и еще
золотистей волосы из-под полей такой красивой и добротной шляпы цвета кофе
на молоке.
Только вот глаза... Не пойму... странно - не его глаза.
- Мразь!
- А?
- Европа - мразь.
- Мразь?
- А в Чикаго до надземной дороги встань на цыпочки - и пальцем
достанешь!.. Ерунда!..
И презрительно приподнялся на белых носках своих важных туфель.
- В Венеции архитектура ничего себе... только воня-яет! - И сморщил нос
пресмешным образом. - А в НьюЙорке мне больше всего понравилась обезьяна у
одного банкира... Стерва, в шелковой пижаме ходит, сигары курит и к
горничной пристает... А в Париже... Сижу это в кабаке... подходит гарсон...
говорит: "Вы вот, Есенин, здесь кушать изволите, а мы, гвардейские офицеры,
с салфеткой под мышкой..." - "Вы, - спрашиваю, - лакеями?" - "Да! Лакеями!"
- "Тогда извольте, - говорю, - подать мне шампань и не разговаривать!.."
Вот!.. Ну, твои стихи перевел... свою книгу на французском выпустил...
только зря все это... никому там поэзия не нужна... А с Изадорой - адьо!..
- "Давай мое белье"?
- Нет, адьо безвозвратно... безвозвратно... Я русский... а она... Не...
могу... знаешь, когда границу переехал - плакал... землю целовал... как
рязанская баба... Стихи прочесть?
Прочел всю "Москву кабацкую" и "Черного человека".
Я сказал:
- "Москва кабацкая" - прекрасно. Такой лирической силы и такого трагизма
у тебя еще в стихах не было... Умудрился форму цыганского романса возвысить
до большого, очень большого искусства. А "Черный человек" плохо... совсем
плохо... никуда не годится.
- А Горький плакал... я ему "Черного человека" читал... он плакал
слезами...
- Не знаю...
Есенин не вытаскивал для печати и не читал "Черного человека" вплоть до
последних дней. Насколько мне помнится, поправки внес не очень значительные.
Вечером были в каком-то богемном кабаке на Никитской - не то "Бродячая
собака", не то "Странствующий энтузиаст".
Есенин опьянел после первого стакана вина. Тяжело и мрачно скандалил:
кого-то ударил, матерщинил, бил посуду, ронял столы, рвал и расшвыривал
червонцы. Смотрел на меня мутными невидящими глазами и не узнавал. Одно
слово доходило до его сознания: Кирилка.
Никритина говорила:
- Сережа, Кирилка вас испугается... не надо пить... он маленький... к
нему нельзя прийти таким...
И Есенин на минутку тишал.
То же магическое слово увело его из кабака.
На извозчике на полпути к дому Есенин уронил мне на плечи голову, как не
свою, как ненужную, как холодный костяной шар.
А в комнату на Богословском при помощи незнакомого человека я внес
тяжелое, ломкое, непослушное тело. Из-под упавших мертвенно-землистых век
сверкали закатившиеся белки. На губах слюна. Будто только что жадно и
неряшливо ел пирожное и перепачкал рот сладким липким кремом. А щеки и лоб
совершенно белые. Как лист ватмана.
Вот день - первой встречи. Утро и ночь. Я вспомнил поэму о "Черном
человеке".
Стало страшно.
Может быть, не попусту плакал над ней Горький.
58
На другой день Есенин перевез на Богословский свои американские
шкафы-чемоданы. Крепкие, желтые, стянутые обручами; с полочками, ящичками и
вешалками внутри. Негры при разгрузке и погрузках с ними не очень
церемонятся - швыряют на цемент и асфальт чуть ли не со второго этажа.
В чемоданах - дюжина пиджаков, шелковое белье, смокинг, цилиндр, шляпы,
фрачная накидка.
У Есенина страх - кажется ему, что всякий или его обкрадывает, или хочет
обокрасть.
Несколько раз на дню проверяет чемоданные запоры. Когда уходит,
таинственно шепчет мне на ухо:
- Стереги, Толя!.. В комнату - ни-ни! никого!.. Знаю я их-с гвоздем в
кармане ходят.
На поэтах, приятелях и знакомых мерещатся ему свои носки, галстуки. При
встрече обнюхивает: не его ли духами пахнет?
Это не дурь и не скупость.
Я помню первую ночь, пену на губах, похожую на сладкий крем, чужие глаза
на близком, милом лице и то, как рвал он и расшвыривал червонцы.
Раньше бывало по-другому.
Как-то Мейерхольд с Райх были у нас на блинах. Пили с блинами водку.
Есенин больше других. Под конец стал шуметь и швырять со звоном на пол
посуду. Я тихонько шепнул ему на ухо:
- Брось, Сережа, посуды у нас кот наплакал, а ты еще кокаешь.
Он, тайком от Мейерхольда, хитро подмигнул мне, успокоительно повел
головой и пальцем указал на валяющуюся на полу неразбитую тарелку.
Дело обстояло просто. На столе среди фарфорового сервизишки была одна
эмалированная тарелка. Ее-то он и швырял об пол, производя звон и треск;
затем ловко и незаметно поднимал, ставил на стол и швырял заново.
Или еще: наш белый туркестанский вагон стоял в тупике ростовского
вокзала. Есенин во хмелю вернулся из города. Стал буянить. Проводник
высунулся из окна вагона и заявил:
- Товарищ Молабух не приказал вас, Сергей Александрович, в энтом виде в
вагон пущать!
- Меня?.. не пускать?..
- Не приказано, Сергей Александрович!
- Пусти лучше!..
- Не приказано.
Тогда Есенин, крякая, стал высаживать в вагоне стекла.
Дребезжа, падали стекла на шпалы. Почем-Соль стоял в купе, бледный, в
нижней рубахе и подштанниках, с прыгающей свечой в руке.
А Есенин не унимался.
После разгрома вагона прошло три дня. Почем-Соль ни под каким видом не
желал мириться с Есениным. На все уговоры отвечал:
- Что ты мне говоришь: "Пьян! пьян! не в себе!.." Нет, брат, очень в
себе... Он всегда в себе... Небось когда по стеклу дубасил, не голым
кулаком. Он-то его в рукав прятал... чтоб не порезаться, Боже упаси... А ты:
"Пьян! не в себе!.." Все стекла выставил - и ни одной на пальце царапины...
Хитро, брат... А ты... "пьян... не в себе... ".
В этом был Есенин.
Если бы в день первой встречи в "Бродячей собаке" он показывал червонцы,
а рвал белую бумагу, я бы знал, что не так страшны и упавшие веки, и похожая
на крем пена на губах, и безучастное, ломкое тело.
59
Предугаданная грусть наших "Прощаний" стала явственна и правдонастояща.
Сначала разбрелись литературные пути.
Есенин еще печатался в имажинистской "Гостинице для путешествующих в
прекрасном", но поглядывал уже в сторону "мужиковствующих". Подолгу сидел он
с Орешиным, Клычковым, Ширяевцем в подвальной комнате "Стойла Пегаса".
Ссорились, кричали, пили.
Есенин желал вожаковать. В затеваемом журнале "Россияне" требовал:
- Диктатуры!
Орешин злостно и мрачно показывал ему шиш. Клычков скалил глаза и
ненавидел многопудовым завистливым чувством.
Есенин уехал в Петербург и привез оттуда Николая - Клюева. Клюев
раскрывал пастырские объятия перед меньшими своими братьями по слову,
троекратно лобызал в губы, называл Есенина Сереженькой и даже меня ласково
гладил по колену, приговаривая:
- Олень! Олень!
Вздыхал об олонецкой избе и до закрытия, до четвертого часа ночи,
каждодневно сидел в "Стойле Пегаса" среди скрипок, визжащих фокстроты, среди
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 [ 26 ] 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
|
|