поперечно-полосатая лента сантиметра, без конца мерило мои бессонницы. Мне
было так же трудно уснуть, как чихнуть без гусара или покончить с собой
собственными средствами (проглотив язык, что-ли). В начале мученической ночи
я еще пробавлялся тем, что переговаривался с Таней, кровать которой стояла в
соседней комнате; дверь мы приоткрывали, несмотря на запрет, и потом, когда
гувернантка приходила в свою спальню, смежную с Таниной, один из нас дверь
легонько затворял: мгновенный пробег босиком и скок в постель. Из комнаты в
комнату мы долго задавали друг другу шарады, замолкая (до сих пор слышу тон
этого двойного молчания в темноте) она -- для разгадки моей, я -- для
придумывания новой. Мои были всегда попричудливее да поглупее, Таня же
придерживалась классических образцов:
Иногда она засыпала, пока я доверчиво ждал, думая, что она бьется над моей
загадкой, и ни мольбами, ни бранью мне уже не удавалось ее воскресить. С час
после этого я путешествовал в потемках постели, накидывая на себя простыню и
одеяло сводом, так чтобы получилась пещера, в далеком, далеком выходе
которой пробивался сторонкой синеватый свет, ничего общего не имевший с
комнатой, с невской ночью, с пышными, полупрозрачными опадениями темных
штор. Пещера, которую я исследовал, содержала в складках своих и провалах
такую томную действительность, полнилась такой душной и таинственной мерой,
что у меня как глухой барабан начинало стучать в груди, в ушах; и там, в
глубине, где отец мой нашел новый вид летучей мыши, я различал скулы идола,
высеченного в скале, а когда наконец забывался, то меня десяток рук
опрокидывали, и кто-то с ужасным шелковым треском распарывал меня сверху до
низу, после чего проворная ладонь проникала в меня и сильно сжимала сердце.
А не то я бывал обращен в кричащую монгольским голосом лошадь: камы
посредством арканов меня раздирали за бабки, так что ноги мои с хрустом
ломаясь, ложились под прямым углом к туловищу, грудью прижатому к желтой
земле, и, знаменуя крайнюю муку, хвост стоял султаном; он опадал, я
просыпался.
Странно, каким восковым становится воспоминание, как подозрительно хорошеет
херувим по мере того, как темнеет оклад, -- странное, странное происходит с
памятью. Я выехал семь лет тому назад; чужая сторона утратила дух
заграничности, как своя перестала быть географической привычкой. Год Семь.
Бродячим призраком государства было сразу принято это летоисчисление,
сходное с тем, которое некогда ввел французский ражий гражданин в честь
новорожденной свободы. Но счет растет, и честь не тешит; воспоминание либо
тает, либо приобретает мертвый лоск, так что взамен дивных привидений нам
остается веер цветных открыток. Этому не поможет никакая поэзия, никакой
стереоскоп, лупоглазо и грозно-молчаливо придающий такую выпуклость куполу и
таким бесовским подобием пространства обмывающий гуляющих с карлсбадскими
кружками лиц, что пуще рассказов о кампании, меня мучили сны после этого
оптического развлечения: аппарат стоял в приемной дантиста, американца
Lawson, сожительница которого Mme Ducamp, седая гарпия, за своим письменным
столом среди флаконов кроваво-красного Лоусоновского элексира, поджимая губы
и скребя в волосах суетливо прикидывала, куда бы вписать нас с Таней, и
наконец, с усилием и скрипом, пропихивала плюющееся перо промеж la Princesse
Toumanoff с кляксой в конце и Monsieur Danzas с кляксой в начале. Вот
описание поездки к этому дантисту, предупредившему накануне, что that one
will have to come out...
"Ватная шапка" -- будучи к тому же и двусмыслицей, совсем не выражает того,
что требовалось: имелся в виду снег, нахлобученный на тумбы, соединенные
цепью где-то по близости памятника Петра. Где-то! Боже мой, я уже с трудом
собираю части прошлого, уже забываю соотношение и связь еще в памяти
здравствующих предметов, которые вследствие этого и обрекаю на отмирание.
Какая тогда оскорбительная насмешка в самоуверении, что
Что же понуждает меня слагать стихи о детстве, если все равно пишу зря,
промахиваясь словесно или же убивая и барса и лань разрывной пулей "верного"
эпитета? Но не будем отчаиваться. Он говорит, что я настоящий поэт, --
значит, стоило выходить на охоту.
городской зимы; как например: когда чулки шерстят в поджилках, или когда на
руку, положенную на плаху прилавка, приказчица натягивает тебе невозможно
плоскую перчатку. Упомянем далее: двойной (первый раз соскочило) щипок
крючка, когда тебе, расставившему руки, застегивают меховой воротник; зато
какая занимательная перемена акустики, гмкость звука, когда воротник поднят;
и если мы уже коснулись ушей: как незабвенна музыка шелковой тугости при
завязывании (подними подбородок) ленточек шапочных наушников.
втором слоге) сад -- явление: продавец воздушных шаров. Над ним, втрое
больше него, -- огромная шуршащая гроздь. Смотрите, дети, как они
переливаются и трутся, полные красного, синего, зеленого солнышка божьего.
Красота! Я хочу, дяденька, самый большой (белый, с петухом на боку, с
красным детенышем, плавающим внутри, который, по убиении матки, уйдет к
потолку, а через день спустится, сморщенный и совсем ручной). Вот счастливые
ребята купили шар за целковый, и добрый торговец вытянул его из теснящейся
стаи. Погоди, пострел, не хватай, дай отрезать. После чего он снова надел
рукавицы, проверил, ладно ли стянут веревкой с ножницами и, оттолкнувшись
пятой, тихо начал подниматься стояком в голубое небо, всг выше и выше, вот
уж гроздь его не более виноградной, а под ним -- дымы, позолота, иней
Санкт-Петербурга, реставрированного, увы, там и сям по лучшим картинам
художников наших.
собственные призраки, и получалось это бесконечно талантливо. Мы с Таней
издевались над салазками сверстников, особенно если были они крытые ковровой
материей с висячей бахромой, высоким сидением (снабженным даже грядкой) и
вожжиками, за которые седок держался, тормозя валенками. Такие никогда не
дотягивали до конечного сугроба, а почти сразу выйдя из прямого бега,
беспомощно крутились вокруг своей оси, продолжая спускаться, с бледным
серьезным ребенком, принужденным по замирании их, толчками собственных
ступней, сидя, подвигаться вперед, чтобы достигнуть конца ледяной дорожки. У
меня и у Тани были увесистые брюшные санки от Сангалли: прямоугольная
бархатная подушка на чугунных полозьях скобками. Их не надо было тащить за
собой, они шли с такой нетерпеливой легкостью по зря усыпанному песком
снегу, что ударялись сзади в ноги. Вот горка.
(взнашивая ведра, чтобы скат обливать, воду расплескивали, так что ступени
обросли корою блестящего льда, но всг это не успела объяснить
благонамеренная аллитерация).