испеченные зноем, точно б пирожки. Они галдели и развлекались в кабине
музыкой, как вдруг Чумаков приметил вдали катящийся меж сопок шерстистый
белесый ком. "Гля-ка, Цыбин, шашлык бежит!" "Да, шашлычком бы
побаловаться..." - помечтал пьяненько, в никуда, забывшийся на миг
лейтенант. "Да я ж не вру, вона, целое стадо!" Цыбин встрепенулся и у него
вытянулась от удивления шея. Неповоротливые тучные овцы бежали. Их гнали
серые, похожие друг на дружку собаки. Лейтенант разглядел трех, бежавших
поодаль от стада - тощих, всклокоченных, куцехвостных. Они задыхались,
свесив из пастей размоченные слюнявые языки, и гнали овец прямо на фургон.
"Давай задавим! - вскрикнул Чумаков. - Наедем, как случайно, гля-ка, никого
ж близко нету, а подальше-то забацаем шашлычка!" Цыбин, которого терзала
такая же мыслишка - что стадо никем не управляется, только скуксился от
удовольствия и забормотал: "Эх, и правда, пожрать, пожрать!" Когда Чумаков
сорвался со степной гладкой стежки и погнал фургон за стадом, лейтенант
почти зажмурил глаза, чтобы ничего не видеть. Напуганные, овцы кинулись в
страшной давке от мчащегося на стадо, ревущего фургона. Вой, истошное
блеянье смешались в воздухе, ставшем удушливым. Овцы на острых копытцах
карабкались по склону сопки, падая с нее, скатывались под копыта напиравших
других. Цыбин что-то беспомощно прокричал в этом гуле, но Чумаков обрушил
машину в их гущу. Овцы сдавили обездвиженный фургон со всех боков, приросли,
точно мясо к костям, и казалось, что уже не вырваться из этого живого,
сомкнутого намертво круга. Чумаков пнул дверцу и свесился, глядя под колесо:
"Есть! Попались!" А потом выхватил из-под сиденья саперную лопатку, спрыгнул
и без удержу принялся выбивать из овечьих шкур пылищу. Так растратил он все
силы и разогнал овец шагов на десять от фургона. Закашлялся. Поволокся в
кабину. "Цыбин, вылазь. Если жрать вместе, то и мараться вместе". Лейтенант
не помня себя спрыгнул на землю. Вдвоем они вытащили из-под фургона
раздавленную овцу и понесли как мешок, сгибаясь от тяжести. "Петушок,
вылазь! - навзрыд, не своим голосом заорал Чумаков, и загоготал - Жрать
будем!" Когда кузов распахнулся, Петушок, который думал, что это конец пути,
выглянул, виновато улыбаясь, но от увиденного непонимающе замотал головой.
"И этот баран - не понимает. Чего мотаешь, не видишь - шашлыка надыбали.
Теперь жрать всем не пережрать. А ну, прими!" Они поднатужились и завалили к
нему наверх сочащуюся кровью тушу. Цыбин хотел тут же бежать, но Чумаков
цепко схватил его и не отпускал: "Куда, сука?! Столько добра - и бабаям
оставлять?" Он схватил и Петушка, и заставил всех работать. Но вдруг обуяла
его мысль, что всего мяса не надо, и он с ходу надумал рубить подавленным
овцам только ляжки. Туши стали снова бестолково вываливать на землю, топор
же всегда имелся у него в запаске. Шатаясь, как пьяный, ничего не желая
слушать, Чумаков пошагал за топором.
свободно, валялись затоптанные их детеныши с черными углубинами животов.
Раненые, выставив разорванные бока, дрыгали под себя копытами, точно хотели
убежать со всеми. Когда успокоилось, объявились неожиданно те собаки. Они
возвратились - за овечьими тушами. Одна стащила затоптанного овчаренка.
Добыча эта была тяжеловата для нее; она урчала и, упираясь лапами, как бы
пятясь, тащила добытое за копытце. Уволакивая овчаренка, она отчаянно
озиралась на людей у армейского фургона. А собаки из ее шайки только кружили
вокруг, поскуливали, но не осмеливались подобраться к нему так близко, как
смогла она, которая чуяла страшную бензиновую гарь, - и ползла, да еще на
виду у этих чужих людей. Когда ж она отволокла свою добычу от грузовика, то
и вся шайка бросилась на овчаренка, раздирая его в драке на кровавые
ошметья. Растащив куски, разбежавшись, точно бы в их урчащую от удовольствия
свору швырнули камнем, собаки заглатывали каждая свой кусок, жадничали,
оскаливались по первому шуму за спиной. А потом опять собрались и погрызлись
уже за нежные розовые косточки, торчащие из овечьего остова... Казалось, и
они гнали овец - охотились, пожирали как звери добычу, но отчего-то не
прятались от людей.
дергая, точно б думал ногу просто оторвать. А овца волочилась, и тогда,
бросив ее, он схватил за ногу другую овцу. Своя же нерешительная возня с
овцами его разозлила. Со злости он замахнулся топором и как попало ударил.
Овца, казавшаяся мертвой, стала биться - она еще не умерла. Чумаков, будто
выдергивали у него эту овечью ногу, принялся тянуть изо всех сил на себя да
рубить ее уже безжалостно в ошметья. Петушок зябнул за его спиной на ветру
без дела. Цыбин спрятался, забился в кузов.
кобылках, сильно отставая друг от друга. На глазах Петушка один из них
свалился. Тогда другой навьючил его на лошадь - и, с трудом забравшись на
свою клячу, тут же свалился с нее сам. Упав с лошади, он ухватился за
кобылью гриву и кое-как поднялся. Задрал пьяную башку в небо и опять
свалился. Поднявшись с земли и на этот раз, он не пытаясь больше взобраться
на свою кобылу, ухватил ее с той второй конягой, на которую навьючил еще
раньше бездыханного дружка, за поводья и поволокся неотвратимо к фургону,
точно его оттуда окликнули. Столкнувшись с фургоном, уставился на него
равнодушными с самого рожденья глазами. Затем оглядел свои замаранные
портки, утерся. Почуяв передышку и то, что земля наконец не ходит под их
смолоченными копытами, лошади задремали, то окуная под себя, то вздергивая
мохнатые войлочные головы. Обе кобылы, казалось, долго пролежали зарытыми в
земле. На них не было никакой упряжи, кроме веревок на истертых в кровь
шеях. Вместо седел на спинах их были перекинуты ватники, стянутые под
животами теми же веревками. Рукава ватников свешивались по раздутым кобыльим
бокам и болтались при ходьбе, точно обрубки крыльев.
овечью ногу - и кинулся заводить фургон. Как ни орал он, ни звал - Цыбин
прятался глубоко в кузове, где валялись, позабытые, еще две овечьих туши, и
не решался из него выползти, будто на выходе его ожидал конвой. Он заходился
дрожью от одной мысли, что они натворили, и жалел себя навзрыд, так что даже
мычал. Эти двое, которые застигли их в степи, пьяные пастухи, казались
лейтенанту здоровыми и опасными. Петушок остался стоять на их пути, не зная,
куда бежать, но и чувствуя, что нельзя бежать, бросать остальных. Чумаков же
резко подал фургон назад - и тот увяз в суглинке, истошно ревел и буксовал,
пойманный, будто в капкан.
обведя кругом скрюченной рукой. "Это не мы, дядечка... - заскулил боязливо
Петушок. - Это они сами нам под колеса..." Казах, заметив под ногами дохлых
овец, свесил голову - и долго глядел будто б в землю. Мужик он был и
крепкий, мордастый, но блеклые больные губы, глаза даже не старили его, а
мертвили. Под куцей и прожженной местами солдатской шинелью, которая
подпоясана была внахлест нагайкой, виднелся самовязанный грубый свитер,
добротная и домашняя из всего его одеяния вещь. На голову была нахлобучена
сталинка, армейская или арестантского склада ушанка на рыбьем меху. Петушка
заворожила его запущенная борода; росла из-под горла, воткнутая хворостинным
пучком, похожая на ссохшийся рыбий хвост, и воняла воблой - была не седая,
но грязно-белая, будто выкоптился, как из воблы, засол.
смущала и не удивляла его глаз. Было только видно, что и ему жалко проходить
мимо горы этого дармового, чудом взявшегося посреди степи добра. Он не
подумал и того, что овцы могут принадлежать военным людям, и распоряжался
всем, точно хозяин в своем сне. Не ожидая отказа, потребовал, чего
захотелось в эту минуту: "Дай закурыт!" Петушок не понимал, как можно ему
отказать, и чуть отстранясь, протянул казаху свое курево. Тот помял
бестолку, выпятил от недовольства губу - и Петушок чиркнул спичкой,
быстрехонько поднес огоньку. А когда казах запыхтел цигаркой, как это и
бывает во сне или по пьяни, не чувствуя от курения никакого вкуса, а разве
приятную блажь, то сказал из жадности, с какой-то задиристой злостью: "Все
курыт мне отдай." Петушок не раздумывая отдал всю измятую пачку дешевых
болгарских цигарок. А со спящей подле фургона лошади свалился навьюченный на
нее и до того забытый человек. Оживший, он отполз на карачках подальше от
фургона и уселся, мыча, как дитя, нечто жалобное и бессвязное. Этот был
русским, каких после освобождения много нанималось за водку и харчи на
чабанские точки. Одет и обут он был, как казах. Только под шинелью его
изнашивался не домашней вязки свитер, а казенная роба грубого сукна. Шапку,
должно быть, потерял по дороге. По жестким колючим волосам опять же
распознавался зек, котрого наголо стригли от весны до весны. Крепли, как
свиная щетина. И то, что он был приземист, костист, выдавало зека - как
бараки в лагерях проседают, так врастает в землю, сдавливается и человек.
Для того ли, чтобы не мычал, казах сунул дружку в посиневшие губы
раскуренную цигарку. Затянувшись, тот успокоился и провалился в забытье, а
цигарка сама собой дымилась в расщелине рта.
один обреченный народ. Вдруг из кузова послышался пронзительный жалобный
шепот: "Убирай их, Петушок, а то поздно будет!" Тот обернулся и вздрогнул,
увидав лейтенанта. Цыбин выглядывал из темноты, весь перекривившийся и
съеженный, и протягивал на вытянутой руке топор. "Топориком, топориком..." -
подучивал он торопливо Петушка, как если бы тот растерялся, не зная, чем
бить. Петушок оглянулся на казаха, а потом уставился на лейтенанта,
продолжавшего шептать: "Этих свидетелей нужно убрать... Они нас запомнили...
Никого же нету, кроме нас..."
казаха. Встал, переминаясь с ноги на ногу, за сутулой его спиной. Он будто
бы примерялся, как его ударить. Оглядывался на Цыбина, точно б лейтенант
должен был это на пальцах растолковать. Петушок было и замахнулся, но ничего
у него не получилось - опустил топор. А казах не оборачивался, шепота не
слышал и ровно ничего в этой степи не боялся, точно и был в ней один. Он
снова взял за поводья свою кобылу и потащился самому неизвестной дорогой,
забыв о дружке. Кобыла, с которой тот свалился, побрела за казахом,
очнувшись от сна. Петушок глядел на казаха, на хвосты измученных кобыл и
мало что успел понять. Цыбин вылез наконец из своего укрытия и бросился к
забытому русскому, но только и отволок его за шиворот подальше, чтобы даже