это происходит беззвучно.
их, так сказать, не в анфас, а в профиль. Они не заполняли меня целиком, а
скользили мимо. Сам не знаю почему. Может, я боялся, а может, не мог
избавиться от проклятых комплексов. С тобой все по-иному. С тобой я ни о чем
не размышляю. Все мои чувства нараспашку. Тебя хорошо любить и так же хорошо
быть с тобой после... Вот как сейчас. Со многими женщинами это исключено, да
и сам не захочешь. А с тобой неизвестно, что лучше: когда тебя любишь,
кажется, что это вершина всего, а потом, когда лежишь с тобой в постели в
полном покое, кажется, что полюбил тебя еще больше.
я. - В какое-то мгновение вдруг начинаешь верить, что это и впрямь возможно.
И тогда и я и ты бормочем бессвязные слова, чтобы чувствовать еще острее,
чтобы стать еще ближе; мы выкрикиваем грубые, непристойные, циничные слова,
чтобы еще теснее слиться друг с другом, чтобы преодолеть то крохотное
расстояние, которое еще разделяет нас, - слова из лексикона шоферов
грузовиков или мясников на бойне, слова-бичи. И все ради того, чтобы быть
еще ближе, любить еще ярче, еще сильнее.
которые рассеиваются от легко[261] го дуновения ветра, как облачка пуха. С
тобой все иначе. Тебе не надо лгать.
сегодня ночью ты не станешь удирать?
потом долго лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию и думая о разных
разностях.
ужаснее не знать, что с тобой на самом деле.
это самое худшее? Неужели вы не можете жить без драм?
распущусь. Я ведь себя знаю. Но если мне скажут: "Твоя жизнь в опасности", я
начну бороться. Я как безумная буду бороться за то время, которое у меня еще
осталось. И, борясь, быть может, продлю отпущенный мне срок. Иначе
драгоценное время уйдет впустую. Неужели вы этого не понимаете? Вы ведь
должны меня понять.
обязаны ему верить. Зачем ему вас обманывать?
своих друзей бесконечными вопросами. Ее большие, выразительные и беспокойные
глаза на добром, не по годам наивном лице, вопреки всему сохранившем черты
молоденькой девушки, перебегали с одного собеседника на другого. Порой
кому-нибудь из друзей удавалось на короткое время успокоить ее, и тогда она
по-детски радовалась. Но уже через несколько часов у нее опять возникали
сомнения, и она снова начинала свои расспросы.
купила у братьев Лоу, потому что оно напоминало ей Европу, в окружении своих
гравюр с видами Берлина; она перевесила их из коридора в спальню, а две
маленькие гравюры в кабинетных рамках всегда ставила возле себя, таская их
из комнаты в комнату.
лишь на короткое время омрачали се настроение. Она переживала это всего
несколько часов, но столь бурно, что в больнице Грефенгейму приходилось
прятать от нее газеты. Впрочем, это не помогало. На следующий день
Грефенгейм заставал ее в слезах у радиоприемника.
транса. При этом скорбь ее по Берлину находилась в явном противоречии с
ненавистью к нацистскому режиму, который уничтожил многих членов ее семьи. В
довершение Бетти боялась открыто скорбеть: она тщательно скрывала свои
чувства от друзей, как нечто неприличное. И так уже ее нередко ругали за
тоску по Курфюрстендамму и говорили, что она готова лобызать ноги убийцам.
надеждой, отвращением и страхом, были и так взвинчены до предела, ибо каждая
бомба, упавшая на покинутую им родину, разрушала и их былое достояние;
бомбежки восторженно приветствовали и в то же время проклинали; надежда и
ужас причудливо смешались в душах эмигрантов, и человеку [263] надо было
самому решать, какую ему занять позицию: проще всего оказалось тем, у кого
ненависть была столь велика, что она заглушала все другие, более слабые
движения сердца: сострадание к невинным, врожденное милосердие и
человечность. Однако, несмотря на пережитое, в среде эмигрантов было немало
людей, которые считали невозможным предать анафеме целый народ. Для них
вопрос не исчерпывался тезисом о том, что немцы, дескать, сами накликали на
себя беду своими ужасными злодеяниями или по меньшей мере равнодушием к ним,
слепой верой в свою непогрешимость и чудовищным упрямством - словом, всеми
качествами немецкого характера, которые идут рука об руку с верой в
равнозначность приказа и права и в то, что приказ освобождает якобы от
всякой ответственности.
свойств эмиграции, хотя свойство это не раз ввергало меня в ярость и
отчаяние. Там, где можно было ждать лишь ненависти, и там, где она
действительно существовала, спустя короткое время появлялось пресловутое
понимание. А вслед за пониманием - первые робкие попытки оправдать; у
палачей с окровавленной пастью сразу же находились свидетели защиты. То было
племя защитников, а не прокуроров. Племя страдальцев, а не мстителей!
хаоса, чувствуя себя несчастной. Она оправдывалась, обвиняла, опять
оправдывалась, а потом вдруг перед ней вставал самый бесплотный из всех
призраков - страх смерти.
хорошо живется, стало быть, можно надеяться, что и ей будет хорошо.
хорошо"?
сторонам. - Все на меня сердятся, когда я об этом говорю. Наш старый добрый
Берлин!
сравнению с Парижем или с Римом, например. Я имею в виду архитектуру, Бетти.
домой?
сказал я.
мы успеем обсудить когда-нибудь потом, Бетти.
бумаги, читал вслух. Я увидел также Грефенгейма и Равика. И как раз в эту
минуту вошел Кан.
сказал Танненбаум, перекладывая к себе на тарелку кусок яблочного пирога.