Он тоже слез с передка и, зайдя к голове коня, стал
расстегивать штаны. - Беги в лес. Он - в одну сторону, ты - в
другую.
копыта коню.
через хрусткие, ломкие папоротники.
заблужусь одна.
очумелая вокруг нас, облаивая низко порхавших бабочек. Когда
Лайма поравнялась со мной, я протянул ей руку. Она взяла ее.
Мы пошли, раздвигая ногами стебли папоротника, пружиня на
мшистых кочках, и со стороны можно было подумать, что мы
пританцовываем. При этом глядели в разные стороны. Ее рука
взмокла в моей ладони, и она выдернула ее.
приподняла подол ситцевого платьица, прижав его край
подбородком к груди и обнажив розовые короткие трусики. Затем
обеими руками опустила их до колен и тут же присела на
корточки. Широкие листья папоротника закрыли ее. Торчала лишь
золотистая макушка.
деликатно не выходя из-за сосны.
отвернувшись друг от друга.
телеге. - Хоть под венец веди.
пролез через край в сено и ногами вперед стал просовываться в
мешок.
прикорнула снаружи, положив голову на мое плечо, как на
подушку, и сквозь мешковину я долго слушал с замиранием сердца
ее дыхание, пока сам не уснул.
крестьянка лет под шестьдесят, в платочке, повязанном под
подбородком и с пустым провалившимся ртом - там торчало лишь
несколько желтых зубов, показалась мне похожей на ведьму. Все
напоминало сказку. И темные балки под низким потолком, и
керосиновая лампа на грубо сколоченном столе, и связки
репчатого лука и чеснока на стенах, и запахи сушеных трав,
какими был пропитан дом. За окном таинственно шумел лес. От
света к потолку метались огромные тени людей. Даже от меня и
Лаймы получались большие тени. Все это я видел в полусне. А
проснулся утром в большой деревянной кровати. На перинах. Под
льняной простыней. Кто-то раздел меня. Мои штанишки и рубашка
висели на задней спинке кровати рядом с ситцевым платьем
Лаймы. Я повернул голову и увидел ее золотистые волосы на
подушке у самого своего лица. Лайма проспала всю ночь со мной
под одной простыней. Я этого даже не заметил. Так же, как и
она. До того нас укачало в пути.
меня рядом, скривила презрительную гримасу и, явно подражая
взрослым, велела отвернуться. Одевались мы, стоя по обе
стороны кровати спинами друг к другу.
восторга. Лес, вековой, дремучий, тесно обступал хутор,
который состоял из двух домов: того, в котором я спал, и
сарая. И дом и сарай были крыты потемневшей соломой, и
казалось, что вместо крыш на них нахлобучили шапки. На сарае,
на самом острие крыши, было положено плашмя тяжелое колесо, на
колесо - хворост и солома, и в этом гнезде стоял на тонких
красных ногах белый аист и длинным, как штык, клювом поводил
из стороны в сторону, неотрывно наблюдая, как я ношусь по
двору.
журавль с подвешенным на длинном шесте и цепи деревянным
ведром. А под ведром стоял четырехугольный бревенчатый сруб,
позеленевший от сырости и обросший мхом. Если перегнуться
через скользкий край, то глубоко внизу, откуда тянуло холодом
даже в полдень, тускло мерцала вода, и щепка, брошенная туда,
издавала плеск, и круги расходились по сторонам.
рогом, и то задранным не вверх, как у других коров, а
почему-то вниз. В дальнем углу, отгороженном грязными досками,
повизгивали поросята, припав к розовому животу огромной
свиньи, свалившейся на бок и дышавшей глубоко и с
прихрюкиваньем, отчего открывался торчавший из-за губы кривой
клык. Старуха Анеле выносила в поднятом подоле корм и звала:
даже из лесу со всех ног неслись к ней желтыми комочками
цыплята и серыми - утята. Неслись, путаясь в траве и
опрокидываясь на бок. А за ними вперевалку спешили мамаши -
курица и утка, квохча и крякая и глядя по сторонам, не отстал
ли кто из малышей.
эту работу и выносила, как и старуха, корм в подоле своего
платьица и так же звала:
приходилась теткой, а Лайме, как мы вычислили, - двоюродной
бабушкой.
знаю цвета ее волос: причесывалась она, должно быть, когда мы
спали. Платок нависал уголком надо лбом и торчал двумя концами
узла на шее. А между этим было лицо, состоявшее из одних
морщин, глубоких, извилистых, словно всю кожу пропахали
плугом. Один нос был гладкий и лоснился, как ранний картофель.
Губ совсем не было. Они были втянуты в рот. И морщинки от этой
щели шли во все стороны. От ушей и до кончика острого
подбородка. А глаз Анеле я не запомнил. Такие они были
маленькие и невыразительные, как мышки, и, как в норе,
спрятаны глубоко под серыми бровями.
нахмурены. Станешь таким, живя в одиночестве на хуторе, среди
дремучего леса, и делая всю тяжелую работу по хозяйству.
темная, из грубой ткани, юбка почти до полу. Из-под юбки
виднелись лишь пятки в глубоких и темных трещинах. Обуви Анеле
не носила.
видимо, он умер давно, и в доме чувствовалось отсутствие
мужской руки: в соломе на крыше зияли дыры, в сарае осела одна
стена, и ее подпирал столб. И оба сына разъехались по свету.
Старший, еще до войны, укатил в Америку, и от него ни писем,
ни приветов Анеле не имела уже который год. Второй сын тоже
жил на стороне, и все время, что я провел на хуторе, он туда
ни разу не заявлялся. Я видел его размытую фотографию на стене
в раме: мальчик в гимназической шапочке.
спиной Анеле, пронося из печи чугун с дымящейся картошкой,
обдавшей мой затылок теплым паром.
была немногословной. Зато как оживала она, когда я доставал из
пузатого футляра свой маленький, красный, с перламутровым
отливом, аккордеон и, присев на лавку под распятием,
растягивал его шелковистые меха. Анеле бросала любое дело,
даже растопленную печь, присаживалась напротив меня, туже
стягивала узел платка на шее, тыльной стороной ладони вытирала
сухой рот, собрав губы в куриную гузку, ее маленькие
глазки-мышки начинали светиться в своих норках под бровями, а
морщинки на пергаментном лице становились глубже, пускали
новые отростки и разбегались за уши. Это значило, что Анеле
улыбается.
доме на Зеленой горе еще до войны, были попурри из мелодий
венских оперетт - предмет гордости моего отца, терпеливо
обучавшего меня играть этот винегрет с виртуозным блеском.
Анеле сладкая венская музыка трогала мало. Она терпеливо, не
мигая, дожидалась, когда я доведу до конца попурри, и, как
только стихал аккордеон и я спрессовывал меха на своей груди,