майор был человеком стойких привычек и не разнообразил своих
развлечений. Гражина поднимала юбки до груди, прижав край
подбородком, и открывала стройные белые ноги, завершавшиеся
узкой полоской шелковых трусиков. Обеими руками она сдвигала
трусики вниз по бедрам, пока они не сваливались на пол, и
переступала через них своими изящными туфельками на высоких
каблуках.
стула. Синие галифе лишь расстегивал в поясе и опускал до
колен, вместе с казенными армейскими трусами.
обнаженные крепкие ноги, майор опускался на колени между ее
ног, выставив портрету Сталина свой голый зад.
то на гипсового Ленина, то на Сталина в форме генералиссимуса
и думал о том, что когда-нибудь майор обязательно погорит на
своих проделках. Все это была не блажь воспаленного алкоголем
ума. В эксцентрических и опасных выходках майора проявлялось
его неприятие всеобщей лжи, его протест, что-ли. Это, конечно,
был кукиш в кармане. Но опасный кукиш. Если бы его застукали
за этим занятием, кто-нибудь из начальства узнал о
кощунственном прелюбодеянии на подстилке из книг классиков
марксизма-ленинизма, это бы стоило коменданту города не только
его карьеры, но и головы. В те суровые беспощадные годы
военный трибунал вынес бы ему высшую меру наказания -
расстрел.
двух свидетелях. Я и Гражина. А вдруг кто-то из нас донесет,
выдаст его? Но тем азартней становилась игра.
марксизма, объявленных советской пропагандой чуть ли не
священным писанием, кладезем мудрости, истиной в последней
инстанции. А баба была облачена в национальный костюм, своего
рода символ последних крох национального достоинства
покоренного народа, и майор издевался над этим символом,
который в его глазах был лишь шутовским нарядом на
обесчещенном и поруганном теле Литвы.
Любила ли она его? Навряд ли. Она была слишком практичной и
дальновидной особой. И авантюристичной. Ей импонировал цинизм
майора, ей доставляло несомненную радость зрелище того, как он
издевался над всем и вся, перед чем другие стояли навытяжку,
изображая на постных лицах преданность и восторг.
несомненным удовольствием принимала участие в его опасных
забавах.
все это кончится и я смогу уйти домой и постараться забыть
все, что видел, потому что был уверен: даже память о виденном
в комендатуре была достаточной уликой для расправы со мной как
со свидетелем, не донесшим вовремя властям.
комендантом города. Она вступила в партию и быстро пошла
вверх, грациозно перескакивая через ступеньки шаткой лестницы,
ведущей к высотам власти, которую надежно подпирал майор, пока
сам не рухнул. Но когда он полетел со своего поста, был изгнан
из армии и партии, Гражина уже была настолько высоко, что
больше в его поддержке не нуждалась. И легко забыла своего
чудного и жуткого любовника и благодетеля.
цинизма, сделал меня свидетелем зрелища, которое тоже повлияло
на мою дальнейшую судьбу.
какую советская власть считала, по причинам, ведомым только
ей, нелояльной. По ночам врывались в дома, поднимали людей из
постелей, давали час на сборы и в крытых грузовиках увозили к
железной дороге, где уже стояли наготове длинные эшелоны
товарных вагонов. По утрам соседи без удивления, потому что
привыкли ко всему, обнаруживали, что дома слева и справа от
них стоят пустыми, с наспех заколоченными дверьми и окнами.
Они украдкой вздыхали и продолжали жить в ожидании, когда
настанет их черед и на рассвете тревожный сон будет прерван
громким и властным стуком в дверь. Порой в одну ночь пустели
целые кварталы домов.
элемента в Сибирь руководил не кто иной, как комендант города,
майор Таратута. Власть его была неограниченной. Он мог по
своему усмотрению вычеркнуть из страшного списка чью-то
фамилию, и целая семья спасалась от разорения и возможной
гибели в сибирской стуже. Ему ничего не стоило и приписать
кого-нибудь, кто ему чем-то не понравился, к этому списку. И
при этом оставался по-своему честным человеком. Ему пытались
давать взятки, чтобы откупиться от высылки, предлагали, зная
его слабость к женскому полу, своих несовершеннолетних
дочерей. Майор ничего не брал и оставался непоколебимым.
брала Гражина. Втайне от майора. Себе брала. А майора потом
просила за этих людей, клянясь в их лояльности и без особого
труда убеждая всегда полупьяного коменданта, что попали эти
люди в списки случайно, по чьей-то оплошности. Майор кряхтел,
морщился, как от зубной боли. Гражина для пущей убедительности
пускала слезу, и тогда одним росчерком дрожащего после
похмелья пера решалась судьба людей.
могуществом лишь один раз. И то неудачно.
советской власти элемента замели близкого мне человека. Отца
Лаймы. Винцаса. Того самого рыжего литовца из Шанцев, который
вселился в наш дом на Зеленой горе и не вышвырнул меня на
улицу, когда я тайком вернулся домой из гетто. Винцас, с
добрым или худым умыслом - это сути дела не меняет, - спас мне
жизнь, и я был в первую очередь ему обязан тем, что хожу по
земле, а не валяюсь в безвестной общей могиле обескровленных
еврейских детей.
человеколюбия и милосердия. Заглядывая вперед, он, еще когда
немцы одерживали победы, своим практичным крестьянским умом
сумел предвидеть их поражение в конечном итоге, и я был для
него индульгенцией безгрешности перед русской советской
властью, которая сменит немецкую оккупацию. У Винцаса, должно
быть, имелись основания искать себе алиби. Его поведение при
немецкой оккупации не было совсем уж безгрешным. Я не знал,
чем он в те годы занимался, но жил он хорошо, даже нажился на
еврейском добре, вроде нашего дома и имущества, а это надо бы-
ло заслужить у немцев. Чем он заслужил их благосклонность - я
не знал. Он куда-то уезжал, пропадал неделями, возвращался
поздно ночью, когда я уже спал в своем убежище, с кем-то пил,
не таясь, шумно гулял, и потом я обнаруживал в доме новые
дорогие вещи, вроде каминных часов, столового серебра,
бронзовых статуэток. Я думал, что Винцас занимается
спекуляцией.
вернулся с женой и дочерью в свой старый, в Шанцы. Он не
тронул ничего из нашей мебели. Все в целости и сохранности
передал мне. Стал работать на той же фабрике "Дробе", где был
кочегаром в котельной и до войны. В центре появлялся редко. А
ко мне, на Зеленую гору, зашел всего два-три раза. Приносил
гостинцы, домашние пироги, пил со мной чай в столовой, озирая
знакомые стены, к которым успел привыкнуть, живя здесь в годы
войны. И осторожно, как бы между делом, выпытывая, не
интересовался ли кто им, не наводили ли справок. Я с чистой
совестью убеждал Винцаса, что все в порядке, я, мол, изложил
властям в письменном виде, какую роль сыграл он в моем
спасении, и этим полностью удовлетворил их любопытство. Винцас
благодарил, несмело трепал меня по плечу и просил не забывать
его, заходить запросто. И при этом, не без лукавой усмешки,
добавлял, что и жена и Лайма всегда мне рады. Лайма часто
спрашивает обо мне. Когда я узнал, что Винцас арестован и что
он вместе с женой увезен из Каунаса в Сибирь, я сразу же
побежал к коменданту Таратуте - просить его за моего
спасителя.
взволнованную речь в защиту Винцаса и, когда я, выдохшись,
умолк, насмешливо спросил:
славный и доверчивый парень. За это я тебя люблю. Другом своим
сделал. Ты честен. Ни разу не поддался соблазну за взятку
просить меня за кого-нибудь. А теперь примчался, с дымом из
ноздрей, просить за этого... Винцаса, словно за отца родного.
Твоей наивной душе непременно нужно рассчитаться с ним за то,