собой двери.
смотреть ему в лицо.
обоих у нас хорошая память.
хорошего этот намек не предвещал. Я понимал, что он наконец
добрался и до меня и моя судьба решится в этом банкетном зале
под грозными взглядами из-под железных шлемов трех великих
литовских князей. Властью Алоизас обладал не меньшей, чем
некогда эти князья.
еврейское.
исключены из репертуаров ресторанных оркестров.
тебя подбородок дрожит. Не надо играть. Поговорим без музыки.
Ты в Израиль не собираешься?
Почему бы и тебе не поехать?
которые здесь тебе не позволено играть. Да и вообще там тебе
будет лучше. Поверь мне.
Вы настаиваете, чтобы я уехал?
Подумай хорошенько на досуге. У меня - все. Можешь идти.
документы на выезд из СССР.
ввалился Григорий Иванович Таратута. Пришел проститься. Сидел
среди раскиданных вещей, незакрытых чемоданов и грустно
подергивал серебряной головой.
мы с ним выпили на кухне по рюмке. - Я спою мою любимую, а ты
подыграй. Как когда-то... в лучшие годы.
ремни на плечи. Григорий Иванович запел вполголоса. Я тихо
аккомпанировал.
податься?
глазами, и серебряная голова его мелко задергалась, словно его
душили рыдания.
x x x
занявшего при немцах наш дом на Зеленой горе, но впустившего
меня туда, когда мне больше некуда было деваться. Та самая
Лайма, с которой мы провели лето под соломенной крышей лесного
хутора у старой Анеле, тетки Винцаса. Та самая яркая
блондинка, стройная, как богиня, при виде которой каждый раз
помрачался мой рассудок, и я шел за ней, как сомнамбула,
осыпаемый градом насмешек и оскорблений.
женитьбы наша связь с Лаймой не прерывалась. Это была связь
раба и госпожи. Лайма, не скрывая, презирала меня,
подтрунивала и издевалась, на людях и когда мы оставались
одни. Все во мне вызывало у нее иронию, насмешку. Но порывать
со мной она не хотела, и когда мы долго не виделись, она
начинала томиться и, встретив, проявляла даже признаки
радости.
улице человека с еврейской внешностью, она морщилась, словно
разжевала кислую ягоду, и делала это не напоказ, скажем, чтобы
меня поддразнить, а даже когда шла одна и никто за ее реакцией
не следил. Я однажды наблюдал из окна кафе, как Лайма, не
зная, что я за ней слежу, обходила громко болтавших на
тротуаре двух евреек. Боже, как ее всю перекосило, и ее
прелестное лицо стало некрасивым и злым. На лице была написана
какая-то смесь брезгливости и ненависти. А стой на тротуаре не
две еврейки, а две литовки и даже перегороди они ей дорогу, я
уверен, Лайма обошла бы их с привычной улыбкой на губах.
по натуре садисткой. Скрытой. Закамуфлированной вежливой,
обаятельной, чарующей улыбкой. И лишь на евреях она давала
себе волю, выпускала когти, отводила душу как могла. Я думаю,
родись она пораньше, будь она в годы войны взрослой, лучшего
кандидата в надзиратели над заключенными еврейскими женщинами
немцы навряд ли нашли бы. Ни ее отец Винцас, весьма возможно,
собственноручно убивший мою мать, ни ее двоюродный дядя
Антанас, на чьей совести гибель моей младшей сестренки Лии, не
могли бы с ней сравниться. Те убивали по долгу службы, на
которую поступили, выполняли, так сказать, работу, не
испытывая при этом ни радости, ни печали, а только скуку и
усталость, какая обычно остается после выполнения
неинтересной, рутинной работы.
своими бесправными и беззащитными жертвами. Ее садистские
наклонности получили бы полное удовлетворение.
укрытые сердобольными литовцами и после войны снова
вернувшиеся в свой родной город, смотрели на меня как на
умалишенного. Связь еврея с Лаймой казалась им кощунственной и
противоестественной. Даже наши музыканты в оркестре, где Лайма
не без моей помощи стала певицей, только плечами пожимали и
закатывали глаза.
я за своей мучительницей, не только покорно, но и с непонятной
сладкой радостью сносил ее пренебрежительные насмешки и
оскорбления. Главным для меня было, чтобы она на меня
реагировала, не оставалась равнодушной. И я уже был счастлив.
однажды Лайма, имея в виду СС - головорезов из отборных войск
Гитлера, которым поручалась расправа над мирным населением, и
в первую очередь над евреями. - Понимаешь, дорогой, ты во мне
видишь дочь своего убийцы. Белокурую арийскую женщину. И тебе
мучительно хочется обладать мной, распластать под собой мое
белое стройное тело и рвать его и терзать, насколько позволит
тебе твоя половая потенция. Это своего рода месть, реванш.
безобразней еврей, чем больше он похож на карикатуру с
плакатов Геббельса, тем с большим вожделением он глядит на
меня и до одурения жаждет обладать мною. Готов жизнь отдать,
лишь бы заслюнявить мой рот своими вислыми мокрыми губами,
безжалостно раздвинуть мои гладкие упругие бедра кривыми воло-
сатыми ногами и вонзить свой обрезанный член в мое белое
чистое тело. Верно ведь? Чего смотришь в сторону? Стыдно
признаться в своей слабости? У тебя этот комплекс, как и у
всех других безобразных евреев. Ты не спишь со мной. Ты
мстишь. Ты пытаешься взять реванш. И не можешь. Потому что
сколько бы ты ни поганил мое тело, стоит мне принять душ, и я
снова чиста и снова тебе недоступна. Вот так и истечешь
семенем и желчью, а не растопчешь моей белой арийской красоты.
во мне такую вспышку желания, что я терял голову, со стоном
бросался на нее, а она, хохоча, отбивалась, оскорбляла меня,
обзывая самыми грязными кличками, и, измотав, доведя до
исступления, наконец уступала, с ленивой грацией раскидывала
красивые сильные ноги и отдавала мне свое тело на поругание,