бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами
не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся
свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!
артистки, и её неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла,
что никто никогда не любил её так -- ни муж-кинорежиссер, ни все бывшие
поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.
свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности,
где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен
жертвами -- ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего
возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вел их в карцер, а тот
униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без любви --
чтобы спастись, а кто-то шел на [общие] и гиб -- за любовь.
надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А
женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то
позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать
его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным
обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как
в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня
ему рубашку починить, да картошку сварим", -- объясняла одна доктору Зубову.
Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как
раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую,
потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной
уже в конце её лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? -- ахали врачи. -- А
мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на [общие] пошлют." -- "Да уж
виновата, -- сокрушенно кивала старушка. -- По-евангельски блудница, а по
лагерному ....."
было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий
начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами
смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал
бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все
вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и
распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" -- медсестре, из-за которой
монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они
наказывались быстро и жестоко.
1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали
к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом,
ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ. *(4) Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.
могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они
поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой
случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере
потерял счет своим связям -- не пропущена была ни одна медсестра и сверх
того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала
беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог
ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть
близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама
сюда. Тогда он спрятался от нее в [зону] (! где жена не могла его достичь),
жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она
уезжала.
Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину
разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За
месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная
больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят
быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый
ближний лагпункт [мамок].
этом слове! "Мы -- не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит
эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а [мамка]; не больница, а
[больничка]; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не
вольный, а [вольняшка]; не жениться, а [поджениться] -- та же насмешка, хоть
и не в суффиксе. И даже [четвертная] (двадцатипятилетний срок) снижается до
[четвертака], то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!
настоящее, всё поддельное, всё последнего сорта. И что сами они не дорожат
тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности
лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они
вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет
показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!
конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время
находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в
разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают
свиданий с ними -- или в виде исключения "при образцовой работе и
дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком,
матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на
старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще
всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в
детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам
вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга кормится вокруг
них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию,
умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки
и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда
[малолеткой].
своего ребенка из детдома (блатнячки -- никогда) -- так прокляты многие из
этих детей, захватившие первым вздохом маленьких легких заразного воздуха
Архипелага. Другие -- берут или даже еще раньше присылают за ним каких-то
темных (может быть религиозных) бабушек. В ущерб казенному воспитанию и
невозвратно потеряв деньги на родильный дом, на отпуск матери и на дом
малютки, ГУЛаг отпускает этих детей.
супругов, нарушала этот трудно найденный, усильно скрываемый, отовсюду
угрожаемый и без того неустойчивый союз, -- женщины старались не иметь
детей. И опять-таки Архипелаг не был похож, на волю: в годы, когда на воле
аборты были запрещены, преследовались судом, очень не легко давались
женщинам, -- здесь лагерное начальство снисходительно смотрело на аборты, то
и дело совершаемые в больнице: ведь так было лучше для лагеря.
исходы: рожать или не рожать? и что' потом с ребенком? Если допустила
изменчивая лагерная судьба забеременеть от любимого, то как же можно
решиться на аборт? А родить? -- это верная разлука сейчас, а он по твоему
отъезду не сойдется ли в том же лагпункте с другой? И какой еще будет
ребенок? (Из-за дистрофии родителей он часто неполноценен). И когда ты
перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) -- то доглядят
ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в свою семью (для некоторых
исключено)? А если не брать -- то всю жизнь потом мучиться (для некоторых --
нисколько).
соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот
А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь,
рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая,
рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители [отбухали] свои
сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать -- в лагере, раз
нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь -- оно не
поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только
для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще
потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв
пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами
безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в
своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам.
Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" -- и ревниво требовали
для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из
прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год
[кантовки], иногда -- как путь к [досрочке]. Своего ребенка они и своим не
считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже -- жив ли он.
происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже
послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке
(надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб
лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную
распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный
пирог -- и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина,
которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую
воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном
освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и
приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только
такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет,
-- своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на
вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех
ждало жильё, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на
следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка