всех частях города, может быть сограждане наши ощетинились бы? может аресты
не стали бы так легки!?
на Серпуховской площади днем два чекиста пытались арестовать женщину. Она
схватила фонарный столб, стала кричать, не даваться. Собралась толпа. (Нужна
была такая женщина, но нужна ж была и такая толпа! Прохожие не все потупили
глаза, не все поспешили шмыгнуть мимо!) Расторопные эти ребята сразу
смутились. Они не могут [работать] при свете общества. Они сели в автомобиль
и бежали. (И тут бы женщине сразу на вокзал и уехать! А она пошла ночевать
домой. И ночью отвезли её на Лубянку.)
толпа беспечно принимает вас и ваших палачей за прогуливающихся приятелей.
обремененные четырьмя чемоданами трофеев больше, чем мною (на меня за долгую
дорогу они уже положились), привезли меня на Белорусский вокзал Москвы.
Назывались они [спецконвой], на самом деле автоматы только мешали им тащить
четыре тяжелейших чемодана -- добро, награбленное в Германии ими самими и их
начальниками из контр-разведки СМЕРШ 2-го Белорусского фронта, и теперь под
предлогом конвоирования меня отвозимое семьям в Отечество. Пятый чемодан
безо всякой охоты тащил я, в нём везлись мои дневники и творения -- улики на
меня.
тюрьме, я сам должен был привести их на Лубянку, на которой они никогда не
были (а я её путал с министерством иностранных дел).
фронтовой, где однокамерники меня уже образовали (в следовательских обманах,
угрозах, битье; в том, что однажды арестованного никогда не выпускают назад;
в неотклонимости [десятки]) -- я чудом вырвался вдруг и вот уже четыре дня
еду как [вольный], и среди [вольных], хотя бока мои уже лежали на гнилой
соломе у параши, хотя глаза мои уже видели избитых и бессонных, уши слышали
истину, рот отведал баланды -- почему ж я молчу? почему ж я не просвещаю
обманутую толпу в мою последнюю гласную минуту?
по-русски? Я ни слова не крикнул на улицах Белостока -- но, может быть
поляков это все не касается? Я ни звука не проронил на станции Волковыск --
но она была малолюдна. Я как ни в чём не бывало шагал с этими разбойниками
по минскому перрону -- но вокзал еще разорён. А теперь я ввожу за собой
смершевцев в белокупольный круглый верхний вестибюль метро
Белорусского-радиального, он залит электричеством, и снизу вверх навстречу
нам двумя параллельными эскалаторами поднимаются густо-уставленные москвичи.
Они, кажется, все смотрят на меня! они бесконечной лентой оттуда, из глубины
незнания -- тянутся, тянутся, под сияющий купол ко мне хоть за словечком
истины -- так что ж я молчу??!..
жертвует собой.
нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы уже не
знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему
варианту, и ухудшить её нельзя). Другие еще не дозрели до тех понятий,
которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его
лозунги на губах и сами рвутся наружу, а откуда они у смирного, ни в чём не
замешанного обывателя? он просто НЕ ЗНАЕТ, ЧТО' ему кричать. И наконец, еще
есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много
видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных
выкриках.
уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне всё равно мало -- [[мало]]! Тут
мой вопль услышат двести, дважды двести человек -- а как же с двумястами
миллионами?.. Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам
миллионам...
преисподнюю.
представить. Он не вырвал меня из объятий близких, не оторвал от дорогой нам
домашней жизни. Дряблым европейским февралем он выхватил меня из нашей узкой
стрелки к Балтийскому морю, где окружили не то мы немцев, не то они нас -- и
лишил только привычного дивизиона да картины трех последних месяцев войны.
подозревая никакого лукавства, -- и вдруг из напряженной неподвижной в углу
офицерской свиты выбежало двое контр-разведчиков, в несколько прыжков
пересекло комнату и четырьмя руками одновременно хватаясь за звездочку на
шапке, за погоны, за ремень, за полевую сумку, драматически закричали:
как:
получил! Это стоит упомянуть потому, что уж слишком непохоже на наш обычай.
Едва смершевцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои
политические письменные размышления, и, угнетаемые дрожанием стёкол от
немецких разрывов, подталкивали меня скорей к выходу, -- раздалось вдруг
твердое обращение ко мне -- да! через этот глухой обруб между остававшимися
и мною, обруб от тяжело упавшего слова "арестован", через эту чумную черту,
через которую уже ни звука не смело просочиться, -- перешли немыслимые,
сказочные слова комбрига!
Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной. Его
лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев. А сейчас оно задумчиво
осветилось -- стыдом ли за свое подневольное участие в грязном деле? порывом
стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из [мешка],
где оставался его огневой дивизион, двенадцать тяжелых орудий, я вывел почти
что целой свою развед-батарею -- и вот теперь он должен был отречься от меня
перед клочком бумаги с печатью?
фронте?
майор контр-разведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь
разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы -- и готовясь
дать на комбрига [материал]). Но с меня уже было довольно: я сразу понял,
что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял, по каким
линиям ждать мне опасности.
Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за
стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через
чумную черту протянул мне руку (вольному, он никогда её мне не протягивал!)
и, с отеплённостью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно:
у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачён). Так
он желал счастья -- врагу?..
напоминая, что этого не могло бы случиться там глубже на нашей земле, под
колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной
смерти. *(5)
рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего ареста.
В ту ночь смершевцы совсем отчаялись разобраться в карте (они никогда в ней
и не разбирались), и с любезностями вручили её мне и просили говорить
шофёру, как ехать в армейскую контр-разведку. Себя и их я сам привез в эту
тюрьму и в благодарность был тут же посажен не просто в камеру, а в карцер.
Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома, служившей временным
карцером, нельзя упустить.
четверым -- впритиску. Я как раз был четвертым, втолкнут уже после полуночи,
трое лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и
подвинулись. Так на истолченной соломке пола стало нас восемь сапог к двери
и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном
пол-дня назад, тем больней было защемиться на дне этой каморки. Раз другой
ребята просыпались от затёклости бока, и мы разом переворачивались.
разные углы, и началось знакомство.
кровлею СМЕРШа, и я простосердечно удивился:
Это были три честных, три немудрящих солдатских сердца -- род людей, к
которым я привязался за годы войны, будучи сам и сложнее и хуже. Все трое
они были офицерами. Погоны их тоже были сорваны с озлоблением, кое-где
торчало и нитяное мясо. На замызганных гимнастерках светлые пятна были следы
свинченных орденов, темные и красные рубцы на лицах и руках -- память
ранений и ожогов. Их дивизион на беду пришел ремонтироваться сюда, в ту же