вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рассеян наш разговор.
Больше он не пишет мне ни строки...
Очень важно рассказывает о своей сегодняшней жизни. И хотя старой он не
забыл -- как забыть 18 лет на Колыме? -- о Колыме он рассказывает как-то
суше и недоумённо: да действительно ли это всё было? Как это могло быть?..
Старое сошло с него. Он гладок и всем доволен.
завязавших становится мир снова удобным, нигде не колющим, не жмущим. Как
раньше казалось им, что [все сидят], так теперь им кажется -- никто не
сидит. Осеняет их и прежний приятный смысл Первого Мая и Октябрьской
годовщины -- это уже не те суровые дни, когда нас особенно глумливо
обыскивали на холоде и особенно плотно набивали нами камеры лагерной тюрьмы.
Да зачем так высоко брать? -- если днём на работе главу семьи похвалит
начальство -- вот за обедом и праздник, вот и торжество.
тут он иногда [помнит], чтоб его больше ласкали и ценили. А выходя за порог,
он -- [забыл].
опыта враждебного вернуться в своё "я", ко многим своим прежним (пусть и не
лучшим) чертам и привычкам. В этом остойчивость нашей личности, наших генов.
Вероятно, иначе человек тоже не был бы человеком. Тот же Тарас Шевченко, чьи
растерянные строки уже были приведены *(5), через 10 лет пишет обрадованно:
"ни одна черта в моём внутреннем о5бразе не изменилась. От всей души
благодарю моего всемогущего Создателя, что Он не допустил ужасному опыту
коснуться железными когтями моих убеждений".
устраивается. И сама я не рада, что я такая. И на работе можно быть на
хорошем счету, и в быту бы всё гладко, -- но в сердце точит и точит что-то,
и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые
освободились, что они всё забыли и счастливы?"
хорошего?.."
одиннадцать (!), а [никак не пойму -- для чего жить?] И где справедливость?"
разные борозды на наших душах от жизни! -- одиннадцать лет ничего не забыть
-- и всё забыть на другой день...
нет. Редкая неделя, чтобы сон прошёл спокойно, а то всё зона снится.
Вскакиваешь в слезах или будят тебя в испуге".
пять видел себя во сне только заключённым, никогда -- вольным. Л. Копелев
через 14 лет после освобождения заболел -- и сразу же бредит тюрьмой. А уж
"каюту" и "палату" никак наш язык не проговорит, всегда -- "камера".
"смотрю -- сосны [хорошие]: сучков мало, порубочных остатков почти не
сжигать, это чистые [кубики] пойдут..."
половина жителей прошла через лагеря, правда за воровство больше. Ты
приходишь на рязанский вокзал и видишь три выломанных прута в ограде. Их
никто никогда не заделывает, как будто так и надо. Потому что именно против
этого места останавливаются Столыпины -- и сегодня, и сегодня они
останавливаются! -- а к пролому подгоняют задом воронок, и зэков перегоняют
в эту дырку (так удобней, чтобы зэков не вести через людный перрон). --
Выписывают тебе путёвку на лекцию (1957) из всесоюзного общества по
распространению невежества, и путёвка оказывается в ИТК-2 -- женскую колонию
при тюрьме. И ты идёшь на вахту, и в волчок выглядывает знакомая фуражка.
Вот с гражданином воспитателем ты проходишь по двору тюрьмы, и понурые дурно
одетые женщины все первые здороваются с вами заискивающе. Вот ты сидишь в
кабинете начальника политчасти, и пока он тебя тут развлекает, ты знаешь:
там сейчас выгоняют из камер, подымают спящих, на индивидуальной кухне
котелки вырывают из рук -- а ну-ка, лекцию слушать, быстро! И вот согнали их
полный зал. И зал сыр, и коридоры сыры, и еще сырее наверно камеры -- и
несчастные женщины-работяги всю мою лекцию кашляют застарелым, глубоким,
гулким, то сухим, то раздирающим кашлем. Одеты они не как женщины, а как
карикатуры на женщин, молодые -- угловаты, костлявы, как старухи, все
измучены и ждут конца моей лекции. Мне стыдно. Как хотел бы я раствориться в
дым и исчезнуть. Как хотел бы я вместо этих "достижений науки и техники"
крикнуть им: "Женщины! до каких же пор это будет?.." Мой глаз сразу отличает
несколько свежих, хорошо одетых, даже в джемперах. Это -- придурки. Вот на
них остановиться взглядом и, не слушая кашля, можно очень гладко прочесть
всю лекцию. Они глаз не спускают, так слушают... Но знаю я, не словам они
внемлют, не космос им нужен, а -- редко видят мужчин, вот и рассматривают...
И я воображаю: сейчас отнимут у меня пропуск, и я останусь тут. И эти стены,
всего в нескольких метрах от известной мне улицы, от из
годами... Нет, нет, я сейчас уйду! я за сорок копеек доеду в троллейбусе и
дома буду вкусно обедать. Но хоть не забыть: они-то здесь все останутся. Вот
так же будут кашлять. Годами кашлять.
хлеба, кладу два кусочка сахара, наливаю незаваренного кипятка. А на обед
прошу сварить мне баланды и черпачок жидкой кашицы. И как быстро я вхожу в
старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю миску.
Возощущения встают во мне живо!
покажут тебе их -- в одном доме, и в другом.
Вхожу. Полно женщин, есть и мужчины. Кто сдаёт передачи, кто разговаривает.
Это отсюда, значит, шли нам передачи! Как интересно. С самым невинным видом
подхожу читать правила приёма. Но сметив меня орлиным взглядом, ко мне
быстро идёт мордатый старшина. "А вам что, гражданин?" Учуял, что не
передача тут, а подвох. Значит, пахну я всё-таки зэком!
проколотый штыком? А. Я. Оленев, уже старичок, поехал в 1965 году. С
рюкзаком и палочкой добрался до бывшего сангородка, оттуда -- на гору (близ
посёлка Керки), где хоронили. Гора полна костей и черепов, и жители сегодня
зовут её [костяной].
В. Никого у неё в целом мире нет, а то, что "домом" называется -- шумный
гадкий угол. И отдых её: с книгой пойти в ресторан, взять вина, то отпить,
то покурить, то "погрустить о России". Любимые её друзья -- оркестранты и
швейцары. "Многие, вернувшись [оттуда], скрывают прошлое. А я своей
биографией горжусь".
вспоминают. "И странно, -- говорит В. П. Голицын, -- что картины прошлого
встают далеко не только мрачные и тяжёлые, а многое вспоминается с тёплым
хорошим чувством".
Гинзбург. -- А паспорт мне выдали серии "ЗК"!
многих писем -- письма бывших зэков! Какая незаурядная жизнестойкость! А при
ясности целей -- какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо
совсем без нытья, настоящее оптимистическое -- то только от бывшего зэка. Ко
всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.
нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где
каждый друг друга тру'сит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи
как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговариваться
поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы
встречаемся, смотрим в глаза, два слова -- и что ж еще объяснить? Мы готовы
к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы!
будничную замазку, которой постоянно залеплены глаза ничем не потрясённого
человека. И какие же неожиданные выводы!
выхвативший всю середину её жизни, не только не терзается, не проклинает
свой приезд, но: "Я была права, когда вопреки своей среде и голосу разума
ехала в Россию! Совсем не зная России, я нутром угадала её".
Карпунич-Бравен не вникал в списки, подносимые начальником Особого Отдела, и
не вверху листа, а внизу, не прописными буквами, а строчными, как безделицу,
помечал тупым карандашом без точек: [в м] (это значило: Высшая Мера! всем!).
Потом были ромбы в петлицах, потом двадцать с половиною лет Колымы -- и вот
он живёт средь леса на одиноком хуторе, поливает огород, кормит кур,
мастерит в столярке, не подаёт просьбы о реабилитации, матом кроет
Ворошилова, сердито пишет в тетрадках свои ответы, ответы и ответы на каждую
радиопередачу и каждую газетную статью. Но еще проходят годы -- и хуторной
философ со значением выписывает из книги афоризм:
мистика ли? не старик ли Толстой:
себе".
пишет стихи, которые не посылает никому. Размышляя, он вывел: