командовал, узнала себя окруженной под Лугой. Разбредшихся, их ловили, гнали
в плен. Юрий попал в концентрационный офицерский лагерь под Вильнюсом.
его, и убеждения, и страсти. Два года в этом лагере перетряхнули Юрия. То,
что' был этот лагерь, нельзя было ни оплести словечками, ни оползти на
силлогизмах -- в этом лагере надо было умереть, а кто не умер -- сделать
вывод.
Разумеется Юрий не стал орднером. Еще выживали повара. Еще мог выжить
переводчик -- таких искали. Великолепно владея разговорным немецким, Юрий
это скрыл. Он понимал, что переводчику придется предавать своих. Еще можно
было оттянуть смерть копкой могил, но там были крепче его и проворней. Юрий
заявил, что он -- художник. Действительно, в его разнообразном домашнем
воспитании были уроки живописи, Юра недурно писал маслом, и только желание
следовать отцу, которым он гордился, помешало ему поступить в художественное
училище.
отвели отдельную кабину в бараке, и там Юрий писал комендантским немцам
бесплатные картинишки -- пир Нерона, хоровод эльфов, и за это ему приносили
поесть. Та бурда, за которой военнопленные офицеры с шести утра занимали с
котелками очередь, и орднеры били их палками, а повара черпаками, -- та
бурда не могла поддержать человеческую жизнь. Вечерами из окна их кабины
Юрий видел теперь ту единственную картину, для которой дано ему было
искусство кисти: вечерний туманец над приболотным лугом, луг обнесен колючей
проволокой, и множество горит на нём костров, а вокруг костров -- когда-то
русские офицеры, а сейчас звероподобные существа, грызущие кости павших
лошадей, выпекающие лепешки из картофельной кожуры, курящие навоз и все
шевелящиеся от вшей. Еще не все эти двуногие издохли. Еще не все они утеряли
членораздельную речь, и видно в багряных отсветах костра, как позднее
понимание прорезает лица их, опускающиеся к неадертальцам.
себе. Он не из тех, кто легко соглашается забыть. Нет, ему достается выжить
-- он должен сделать выводы.
пленных многих национальностей только советские так живут, так умирают, --
никто хуже советских. Даже поляки, даже югославы содержатся гораздо сносней,
а уж англичане, а норвежцы -- они завалены посылками международного Красного
Креста, посылками из дому, они просто не ходят получать немецкого пайка.
Там, где лагеря рядом, союзники из доброты бросают нашим через проволоку
подачки, и наши бросаются как свора собак на кость.
подписи под гаагской конвенцией о пленных, значит не берет никаких
обязательств по обращению с пленными и не претендует на защиту своих,
попавших в плен. *(20) СССР не признает международного Красного Креста. СССР
не признает своих вчерашних солдат: нет ему расчета поддерживать их в плену.
они сшибаются и спорят с художником-стариком (до Юрия трудно доходит, Юрий
сопротивляется, а старик вскрывает за слоем слой). Что это? -- Сталин? Но не
много ли списывать всё на Сталина, на его коротенькие ручки? Тот, кто делает
вывод до половины -- не делает его вовсе. А -- остальные? Там, около Сталина
и ниже, и повсюду по Родине -- в общем те, которым Родина разрешила говорить
от себя?
собакам? -- Разве она остается нам матерью? Если жена пошла по притонам --
разве мы связаны с ней верностью? Родина, изменившая своим солдатам -- разве
это Родина? ... Как обернулось всё для Юрия! Он восхищался отцом -- и вот
проклял его! Он впервые задумался, что ведь отец его по сути изменил присяге
той армии, в которой вырос, -- изменил, чтоб устанавливать вот этот порядок,
теперь предавший своих солдат. И почему же с этим предательским порядком
связан присягою Юрий?
"легионов" -- кто-то шел, чтобы спастись от голода, Е. пошел с твердостью, с
ясностью. Но в легионе он не задержался: кожу сняли -- так не по шерсти
тужить. Юрий перестал теперь скрывать хорошее знание немецкого, и вскоре
некий ШЕФ, немец из-под Касселя, получивший назначение создать шпионскую
школу с ускоренным военным выпуском, взял Юрия к себе правой рукой. Так
началось сползание, которого Юрий не предвидел, началась подмена. Юрий пылал
освобождать родину, его засовывали готовить шпионов -- у немцев планы свои.
А где была грань?.. С какого момента нельзя было переступать? Юрий стал
лейтенантом немецкой армии. В немецкой форме он ездил теперь по Германии,
бывал в Берлине, посещал русских эмигрантов, читал недоступных прежде
Бунина, Набокова, Алданова, Амфитеатрова... Юрий ждал, что у всех у них, что
у Бунина -- каждая страница истекает живыми ранами России. Но что' с ними?
На что растратили они неоценимую свободу? Опять о женском теле, о взрыве
страсти, о закатах, о красоте дворянских головок, об анекдотах запыленных
лет. Они писали так, будто никакой революции в России не бывало или слишком
уж недоступно им её объяснить. Они оставляли русским юношам искать азимут
жизни. Так метался Юрий, спешил видеть, спешил знать, а между тем по
исконной русской манере всё чаще и все глубже окунал свое смятение в водку.
месяцев их могли научить только владеть парашютом, взрывным делом да рацией.
В них и не очень-то верили. Их забрасывали для инфляции доверия. А для
умирающих, безнадежно брошенных русских военнопленных эти школки, по мнению
Юрия, были хороший выход: ребята здесь отъедались, одевались в теплое,
новое, да еще все карманы набивали им советскими деньгами. Ученики (как и
учителя) делали вид, что так всё и будет, что в советском тылу они будут
шпионить, подрывать назначенные объекты, связываться радио-кодом,
возвращаться назад. А они через эту школу просто улетали от смерти и плена,
они хотели остаться жить, но не ценой того, чтобы стрелять в своих на
фронте. *(21) Их перепускали через фронт, а дальше их свободный выбор
зависел от их нрава и сознания. Тринитротолуол и рацию они все бросали
сразу. Разница была только: сдаваться ли властям тут же (как мой курносый
"шпиён" в армейской контрразведке) или сперва покутить, погулять на даровые
деньги. И только никто никогда не возвращался через фронт назад, опять к
немцам.
задание выполнил (пойди его проверь!) Это было необычайно. Шеф не
сомневался, что он прислан от [смерша] и решил его расстрелять (судьба
добросовестного шпиона!) Но Юрий настоял, что, напротив, надо наградить его
и поднять перед курсантами. А вернувшийся шпионяга предложил Юрию распить
литр и, багровый, наклонясь через стол, открыл: "Юрий Николаевич! Советское
командование обещает вам прощение, если вы сейчас перейдете сами к нам".
розняло теплом. Родина?.. Заклятая, несправедливая и такая же все дорогая!
Прощение?.. И можно вернуться к семье? И пройтись по Каменноостровскому? Ну
что, в самом деле, мы же русские! Простите нас, мы вернемся, и какие еще
будем хорошие!.. Эти полтора года, с тех пор, как он вышел из лагеря не
принесли Юрию счастья. Он не раскаивался, но не видел и будущего. Встречаясь
за водкой с другими такими же бесприкаянными русскими, они ясно чувствовали:
опоры -- нет, все равно жизнь не настоящая. Немцы крутят ими по-своему.
Теперь, когда война уже явно проигрывалась немцами, у Юрия как раз появился
выход: шеф любил его и открыл, что в Испании у него есть запасное имение,
куда они при прогаре империи и умотаются вместе. Но вот сидел пьяный
соотечественник через стол и, сам рискуя жизнью, заманивал: "Юрий
Николаевич! Советское командование ценит ваш опыт и знания, их хотят у вас
перенять -- организацию немецкой разведки..."
наступления, когда он школу свою отводил вглуубь, он приказал свернуть на
тихий польский фольварк, там выстроил школу и объявил: "Я перехожу на
советскую сторону! Каждому -- свободный выбор!" И эти горе-шпионы с молоком
на губах, еще час назад делавшие вид, что преданы германскому райху, теперь
восторженно закричали: "Ура-а! И мы-ы!" (Они кричали "ура" своим будущим
каторжным работам...)
танков, а потом и СМЕРШа. Больше Юрий не видел своих ребят. Его отделили,
десять дней заставили описывать всю историю школы, программы, диверсионные
задания, и он действительно думал, что "его опыт и знания..." Даже уже
обсуждался вопрос о поездке домой, к родным.
Неве... Можно было ждать ему расстрела или никак не меньше двадцати.
перестает отзываться, пока не убьют его нерв, так и мы, наверно, не
перестанем отзываться на родину, пока не глотнем мышьяка. Лотофаги из
"Одиссеи" знали для этого какой-то лотос...
спорили. Я говорил, что революция наша была великолепна и справедлива,
ужасно лишь её искажение в 1929-м. Он с сожалением смотрел на меня и пожимал
нервные губы: прежде чем браться за революцию, надо было вывести в стране
клопов. (Где-то тут они странно смыкались с Фастенко, придя из таких разных
концов.) Я говорил, что долгое время только люди высоких намерений и вполне
самоотверженные вели всякое большое дело в нашей стране. Он говорил --
одного поля со Сталиным, с самого начала. (В том, что Сталин -- бандит, мы с
ним не расходились.) Я превозносил Горького: какой умник! какая верная точка
зрения! какой великий художник! Он парировал: ничтожная скучнейшая личность!
придумал сам себя и придумал себе героев, и книги все выдуманные насквозь.
Лев Толстой -- вот царь нашей литературы!
сумели сойтись ближе и разглядеть друг в друге больше, чем отрицали.