спавшем ночь, не евшем, с жизнью, переломленной в десяток часов, открывалось
высшее проникновение, открывалось то второе дыхание, которое возвращает
каменеющему телу атлета неутомимость и свежесть.
довеском и двумя кусочками пиленого сахара.
и пообещали добавки.
размешать пальцем, но палец не терпел кипятка. Тогда, помешивая вращением
кружки, он с наслаждением выпил (есть не хотелось нисколько), поднятием руки
попросил ещё.
аромат, Иннокентий с дрожью счастья втянул в себя.
скатанный в трубку матрас, он стал ходить в ожидании боя -- три крохотных
шага вперёд, три крохотных шага назад.
мухинской, вертящейся, столько раз повторенной в фильмах. И туда, на
расплющивание, в самое страшное место, сунулся он позавчера.
патриотизма? Почему любовь к родине...?"
мужчин и женщин он почасту встречал многими годами, дружил, делил
удовольствия -- а тверской дядюшка из смешного домика, два дня виденный, --
был ему тут, на Лубянке, самый нужный. Изо всей жизни -- главный человек.
вспомнить, что говорил ему тогда дядя. Вспоминалось. Но лезло почему-то:
добра и зла".
мог. А сейчас ясно: значит, то, что мне нравится -- то добро, а что не
нравится мне -- то зло. Например, Сталину приятно убивать -- значит, для
него это добро? А нам сесть в тюрьму за справедливость не приносит же
удовольствия, значит -- это зло?
добро и зло для Иннокентия вещно обособились и зримо разделились этой
светло-серой дверью, этими оливковыми стенами, этой первой тюремной ночью.
материалиста оказалась лепетом ребёнка, если не компасом дикаря.
вышел из бокса.
только придирчивостью старшего лейтенанта Шустермана: он готовился к сдаче
смены и старался помешать арестантам спать после подъёма. И прогулка была
неладная: после вчерашнего таяния взял ночью морозец -- и прогулочные
торёные дорожки обняла гололедица. Многие зэки выходили, делали один круг,
оскользаясь, и возвращались в тюрьму. В камерах же зэки, сидевшие на
кроватях кто внизу, а кто, свесив или поджав ноги, вверху, не спешили
вставать, а тёрли грудь, зевали, начинали "с утра пораньше" невесело шутить
друг над другом, над своей злополучной судьбой, да рассказывали сны --
любимое арестантское занятие.
натягивание на себя длинных сапог -- не было, однако, сна, который бы ясно
предсказывал гуртовой этап.
приотворенным, а уходя на дрова, отворил его ещё шире.
Он и сегодня ночью страдал бессонницей, лёг поздно, ощутил теперь холодную
тягу из окна, -- но не стал вмешиваться в действия обидчика, а надел меховую
шапку со спущенными ушами, телогрейку, в таком виде укрылся с головой
одеялом и лежал подобранным кулём, не вставая на завтрак, пренебрегая
увещеваниями Шустермана и общим шумом в комнате, -- стараясь дотянуть часы
сна.
уже заправил койку в жёсткий параллелепипед, сидел читал газету -- но душой
рвался на работу (ему предстояло сегодня градуировать интересный прибор, им
самим сделанный).
вкладывая в рот маленькие кванты каши. Невозможно было со стороны
предположить в нём теоретика дворцового переворота.
верно ли отвечал ему вчера. Сомнение есть добросовестность познания, но до
какого же рубежа отступать в сомнении? Действительно, если нигде в мире не
останется свободного слова, "Таймс" будет послушно перепечатывать "Правду",
негры с Замбези -- подписываться на заём, луарские колхозники -- гнуться за
трудодни, партийные хряки -- отдыхать за десятью заборами в калифорнийских
садах -- для чего тогда останется жить?
минут к себе на верхнюю койку, лег и смотрел в купол потолка.
приходил и уже точно, что был арестован. В тюремном штабе содержалась
маленькая тёмная клетушка, там его заперли.
подразумевали. Говорили в том смысле, что [паять] ему срока уже некуда -- но
не переквалифицировали б ему, гады, двадцать пять ИТЛ на двадцать пять
одиночного (в тот год уже строились новые тюрьмы из камер-одиночек и всё
больше входило в моду одиночное заключение). Конечно, Шикин не станет
оформлять дело на двойничество. Но не обязательно же обвинять человека
именно в том, в чём он виноват: если он белобрысый, можно обвинить, что он
чернявый -- а дать приговор такой же, какой дают за белобрысого.
успокоить её? И как?
телогрейке. Смех лично над собой он, впрочем, сносил всегда безобидно, он не
терпел смеха над социализмом. Сняв шапку, но оставаясь в телогрейке и не
спуская ног на пол для одевания, так как это не имело теперь большого смысла
(сроки прогулки, умывания и завтрака всё равно были упущены), -- Рубин
попросил налить ему стакан чая -- и, сидя в постели, со всклоченной бородой,
бесчувственно вкладывал в рот белый хлеб с маслом и вливал горячую жидкость,
-- сам же, не продравши глаз, ушёл в чтение романа Эптона Синклера, который
держал одной рукой рядом со стаканом. В настроении он был самом мрачном.
объявления делал Шустерман. Войдя в полукруглую комнату, Шустерман, как и в
предыдущих, объявил:
допускаться на кухню за кипятком, -- и по этому вопросу не стучать и не
вызывать дежурного!
пещеры составленных двухэтажных коек.
призывая в свидетели небо и землю.
министр Абакумов обещал, что по ночам кипяток будет! Это по логике вещей!
Ведь мы работаем до двенадцати ночи!
Шустерман.
которого сразу всё стихло, объявил:
комнаты: Хоробров! Михайлов! Нержин! Сёмушкин!.. Готовьте казённые вещи к
сдаче!
другу и к отъезжающим. Четыре человека из двадцати пяти -- это была
необычная, обильная жатва жертв. Заговорили все разом, оживлённые голоса
смешивались с упавшими и презрительно-бодрыми. Иные встали во весь рост на
верхних койках, размахивали руками, другие взялись за голову, третьи что-то
горячо доказывали, бия себя в грудь, четвёртые уже вытряхивали подушки из
наволочек, а в общем вся комната представляла собой такой разноречивый
разворох горя, покорности, озлобления, решимости, жалоб и расчётов, и всё