сумасшедшая в нижнем этаже)}, и как весь тот год нас угнетало безденежье
{(рассказы, один за другим возвращались обратно с почтой, которую опускали в
отверстие, прорезанное в воротах лесопилки, и в сопроводительных записках
редакции называли их не рассказами, а набросками, анекдотами, contes (1) и
т. д. Рассказы} {не шли, и мы питались луком, и пили кагор с водой)}, и я
вспомнил о том, как хороши были фонтаны на площади Обсерватории
{(переливчатая рябь на бронзовых конских гривах, бронзовых торсах и плечах
-- зеленых под сбегающими по ним струйками)}, и о том, как в Люксембургском
саду, где кратчайший переход на улицу Суффло, поставили бюст Флобера {(того,
в кого мы. верили, кого любили, не помышляя о критике, -- Флобера, теперь
грузного, высеченного из камня, как и подобает кумиру)}. Он не видел войны,
но он видел революцию и Коммуну, а революция -- это еще лучше, если не
становишься фанатиком, потому что все говорят на одном языке, и гражданская
война лучшая из войн для писателя -- наиболее совершенная. Стендаль видел
войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но больше никто не
научился. Достоевский стал Достоевским потому, что его сослали в Сибирь.
Несправедливость выковывает писателя, как выковывают меч. Я подумал, а что,
если бы Тома Вулфа сослали в Сибирь или на остров Тортугас, сделало бы это
из него писателя, послужило бы это тем потрясением, которое необходимо,
чтобы избавиться от чрезмерного потока слов и усвоить чувство пропорции?
Может быть, да, а может, и нет. Он всегда казался грустным, как Карнера.
Толстой был маленького роста. Джойс -- среднего, и он довел себя до слепоты.
И в тот последний вечер я пьяный, и рядом Джойс, и строчка из Эдгара Кине,
которую он все твердил: "Fraiche et rose comme au jour de la bataille" (2).
Нет, я, кажется, путаю. А когда, бывало, встретишься с ним, он подхватывает
разговор, прерванный на полуслове три года назад. Приятно было видеть в наше
время большого писателя.
тем, как это все получится. Я уже больше не принимал всерьез свою
собственную жизнь; жизнь других людей -- да, но не свою. Другие стремились к
тому, к чему я не стремился, но я все равно своего добьюсь, если буду
работать. Работа -- вот все, что было нужно, она всегда давала мне хорошее
самочувствие, а жизнь -- моя, черт возьми, жизнь в моих руках, и я буду
жить, где и как вздумается.
Италии. Черта с два -- лучше! Самое лучшее небо -- в Италии, в Испании и в
северном Мичигане осенью, и осенью же над Мексиканским заливом. Небо есть и
лучше здешнего, но лучшей страны нет нигде.
отсюда, но, просыпаясь по ночам, я лежал, прислушивался и уже тосковал по
ней.
белые облака, бежавшие по ветру, я так любил эту страну, что был счастлив,
как бываешь счастлив после близости с женщиной, которую любишь
по-настоящему, когда, опустошенный, чувствуешь, что это готово опять
нахлынуть на тебя, и вот уже нахлынуло, и ты никогда не сможешь обладать
всем целиком, но то, что есть, это твое, а тебе хочется больше и больше --
хочется обладать этим всем, в этом быть, и жить этим, и снова познать
обладание, которое длится вечность -- бесконечную, внезапно обрывающуюся
вечность; и время идет тихо, иной раз так тихо, что кажется, оно совсем
остановилось, и потом, уже после, ты вслушиваешься, пришло ли оно снова в
движение, а оно все медлит и медлит. Но чувства одиночества у тебя нет,
потому что, если ты любил ее радостно и без трагедий, она будет любить тебя
всегда; кого бы она ни любила, куда бы ни ушла, тебя она любит больше всех.
И если ты любил в своей жизни женщину или страну, считай себя счастливцем, и
хотя ты потом умрешь, это ничего не меняет. Сейчас, живя в Африке, я с
жадностью старался взять от нее как можно больше -- смену времен года,
дожди, когда не надо переезжать с места на место, неудобства, которыми
платишь, чтобы ощутить ее во всей полноте, названия деревьев, мелких
животных и птиц; знать язык, иметь достаточно времени, чтобы во все это
вникнуть и не торопиться. Всю жизнь я любил страны: страна всегда лучше, чем
люди. Я могу чувствовать привязанность одновременно только к очень немногим
людям.
клубком, как зверек, и в ее спокойном сне не было и следа той безжизненной
неподвижности, которую я замечал у спящего Карла.
Тело словно уже не было ему впору. С годами оно изменилось, приобрело новые
формы -- местами раздалось вширь, утратив прежние линии, местами обрюзгло,
под глазами появились мешки, но душой он остался молодым, стройным, статным
и крепким, как в те дни, когда близ Вами преследовал львов. И теперь,
спящий, он представлялся мне таким, каким Мама видела его всегда. М'Кола и
во сне оставался обыкновенным пожилым человеком без прошлого и без загадок.
Друпи не спал. Он сидел на корточках и высматривал наших носильщиков.
потом вереница голов, потом носильщики спустились в лощину, и уже только
кончик копья кое-где поблескивал на солнце, потом они поднялись на взгорье,
и я увидел приближавшуюся цепочку людей. Они забрали было слишком влево, но
Друпи помахал им рукой. Когда они подошли и стали разбивать лагерь. Старик
предупредил их, что шуметь нельзя; мы удобно расположились под тентом и
беседовали в ожидании обеда. После обеда пошли на охоту, но вернулись ни с
чем. Наутро отправились снова, но не встретили ни одного зверя, вечером --
тот же результат. Это были увлекательные, но бесплодные прогулки. Ветер
упорно дул с востока, а местность пересекали короткие гряды холмов,
подступавшие к самому лесу, и стоило перевалить через них, как ветер донес
бы до животных наш запах, и они были бы предупреждены об опасности.
Заходившее солнце слепило глаза, а когда оно наконец садилось за холмами на
западе, все окутывала густая непроглядная тень в тот самый час, когда
носороги обычно выходят из леса: таким образом, вся полоса к западу от
лагеря бывала по вечерам потеряна для охоты, а в других местах ничего не
попадалось. Носильщики, посланные к Карлу, вернулись обратно с мясом -- они
притащили разрубленные на части пыльные туши газелей и антилоп-гну. Солнце
высушило мясо, и носильщики радовались, ползали вокруг костров и поджаривали
его на прутьях. Старик недоумевал, куда запропастились носороги. С каждым
днем они попадались все реже, и мы гадали, в чем дело: то ли в полнолуние
они пасутся по ночам и возвращаются в лес до рассвета, то ли почуяли нас,
или услышали шум, или просто они так пугливы и прячутся в глубине леса. Я
строил различные догадки, а Старик критиковал их с присущим ему остроумием,
иногда выслушивая их лишь из вежливости, иногда же с интересом -- как,
например, догадку насчет полнолуния.
ливень с гор, а наутро мы встали до рассвета, перевалили через высокую гряду
над нашим лагерем, спустились в долину реки и взобрались на крутой
противоположный берег, откуда как на ладони видны были холмы и опушка леса.
Над нашими головами пролетело несколько диких гусей, но еще не настолько
рассвело, чтобы можно было ясно видеть опушку в бинокль. В разных местах, на
вершинах трех холмов, сидели наши дозорные, и мы ждали, пока рассеется мгла
и станут видны их сигналы.
М'Кола подать ружья. М'Кола запрыгал по склону, а мы увидели на другом
берегу ручья, прямо против нас, носорога, бежавшего рысью. Вот он ускорил
бег и, срезая угол, повернул к воде. Он был бурый, с большим рогом, и в его
стремительных, точных движениях не было ничего тяжеловесного. Я задрожал от
волнения.
что винтовка заряжена пулями. Носорог уже скрылся из виду, но путь его легко
было угадать по колыханию высокой травы.
всматриваясь, я усилием воли подавил возбуждение, словно закрыл какой-то
клапан, чтобы прийти в то бесстрастное состояние, которое необходимо при
стрельбе.
ручья. Думая только о том, что передо мной верная добыча, я прицелился,
навел мушку чуть впереди носорога и спустил курок. Я слышал удар пули и
видел, как носорог пошатнулся. С оглушительным фырканьем он рванулся вперед,
разбрызгивая воду.
еще, когда он выходил на траву, -- видимо, опять мимо.
за ним. Половина обитателей нашего лагеря мчалась по холмам, крича и
размахивая руками. Носорог пробежал прямо под ними и пустился вдоль реки,
туда, где лес подступал к самой долине.
-- мой карабин.
ранили носорога.