тельнее и пламенней становились строки письма: она умоляла меня найти
утешение у более достойной женщины и сейчас же ей написать, потому что
она с трепетом думает о том, как я приму это известие. И в виде
постскриптума, карандашом, было еще приписано: "Не делай ничего безрас-
судного, пойми меня, прости меня".
его перелистал и начал читать вторично, то ощутил стыд, который быстро
превратился в тайный страх, как только я понял, почему мне стыдно. Ибо
ни одно из тех сильных и вполне понятных чувств, которые, естественно,
предвидела моя любовница, даже в слабой мере не шевельнулось во мне. Ее
сообщение не причинило мне боли, не вызвало во мне гнева, и уж во всяком
случае ни на мгновенье не пришло мне на ум какое-либо насилие над нею
или над собою; и этот мой душевный холод был уж слишком странен, чтобы
не испугать меня самого. Ведь от меня уходила женщина, несколько лет
бывшая спутницей моей жизни, женщина, чье теплое, гибкое тело прижима-
лось к моему, чье дыхание в долгие ночи сливалось с моим, - и ничто во
мне не шевельнулось, я не возмутился, не пытался завоевать ее снова; ни-
чего не произошло в моей душе из того, чего чистосердечно ожидала от ме-
ня эта женщина, как от любого живого человека. В эту минуту я впервые
по-настоящему понял, как далеко во мне подвинулся процесс окостенения: я
скользил по жизни, словно по быстро текущей зеркальной воде, нигде не
задерживаясь, не пуская корней, и очень хорошо знал, что в этом холоде
есть что-то от мертвеца, от трупа - пусть еще без гнилостного запаха
тления, но это душевное окоченение, эта жуткая, ледяная бесчувственность
уже словно предваряли подлинную зримую смерть.
ние чувств во мне - так больной следит за своей болезнью. Вскоре после
этого умер мой друг, и когда я шел за его гробом, то напряженно прислу-
шивался к самому себе: не пробудится ли во мне скорбь, не причинит ли
мне боль грустная мысль о том, что я навеки утратил близкого мне с детс-
ких лет человека? Но ничто не шевельнулось во мне, я сам себе казался
каким-то стеклянным колпаком, сквозь который все просвечивает, никогда
не проникая внутрь, и как я ни силился на похоронах друга, да и при мно-
гих подобных обстоятельствах, что-нибудь почувствовать или хоть доводами
рассудка возбудить в себе чувство, я не слышал отклика в своей душе.
Друзья покидали меня, женщины приходили и уходили - я ощущал это почти
так же, как человек, сидящий в комнате, ощущает дождь, который барабанит
в окно. Между мной и окружающим миром была какая-то стеклянная преграда,
а разбить ее усилием воли у меня не хватало мужества.
вызвало во мне подлинной тревоги, ибо, как я уже говорил, я равнодушно
относился даже к тому, что касалось меня самого. Я уже потерял способ-
ность испытывать огорчения. Я довольствовался тем, что этот духовный
изъян так же не заметен для посторонних, как неполноценность мужчины,
которая обнаруживается только в интимные мгновения; и часто, на людях, я
нарочно разыгрывал восторженность, повышенную восприимчивость, чтобы
скрыть, до какой степени я внутренне безучастен и мертв. Внешне я
по-прежнему жил в свое удовольствие, не зная ни забот, ни препятствий,
не сходя с однажды избранного пути; недели, месяцы неприметно скользили
мимо, медленно превращаясь в годы. Однажды утром я увидел в зеркале се-
дую прядь у себя на виске и понял, что моя молодость уже готовится отой-
ти в прошлое. Но то, что другие называют молодостью, для меня давно ми-
новало. Поэтому прощаться с нею было не очень больно; я ведь и собствен-
ную молодость любил недостаточно. Даже по отношению ко мне самому мое
строптивое сердце молчало.
нообразными, несмотря на пестроту занятий и мелких происшествий; одина-
ково тусклые, они следовали друг за другом, появлялись и блекли, как
листья на дереве. И так же обыденно, ничем не выделяясь, без всякого
предзнаменования, начался и тот единственный день, который я хочу самому
себе описать.
зотчетно повинуясь сохранившемуся со школьных лет ощущению воскресного
утра; принял ванну, прочел газету, полистал книги; затем пошел гулять,
прельстившись теплым летним солнцем, участливо заглядывавшим в мою ком-
нату; как всегда, прошелся по Грабену, где царило обычное праздничное
оживление; любовался потоком экипажей, обменивался поклонами с приятеля-
ми и знакомыми, перекидывался кое с кем из них несколькими словами. По-
том отправился обедать к своим друзьям. Я ни с кем не уславливался о
дальнейшем времяпрепровождении, потому что именно по воскресеньям я лю-
бил полностью располагать самим собою, отдаваясь на волю случая или ка-
кой-нибудь внезапной прихоти. Возвращаясь после обеда по Рингштрассе, я
любовался красотой залитого солнцем города, его ярким летним убранством.
Все люди казались веселыми и словно влюбленными в праздничную пестроту
улицы, многое радовало глаз, и прежде всего - пышный зеленый наряд де-
ревьев, росших прямо посреди асфальта. Хотя я здесь проходил почти ежед-
невно, эта воскресная сутолока вдруг восхитила меня, мне захотелось зе-
лени, ярких, сочных красок. Я невольно вспомнил о Пратере, где в эту по-
ру, когда весна переходит в лето, густолистые деревья, как исполинские
слуги в зеленых ливреях, стоят по обе стороны главной аллеи, по которой
тянется вереница экипажей, и протягивают свои белые цветы нарядной,
праздничной толпе. Привыкнув тотчас же уступать каждому, даже самому ми-
молетному, желанию, я остановил первый встретившийся мне фиакр и велел
кучеру ехать в Пратер. - На скачки, господин барон? - почтительно сказал
он, как нечто само собой разумеющееся. Тут только я вспомнил, что на
этот день назначены традиционные скачки, предшествующие розыгрышу дерби,
на которых бывает все фешенебельное венское общество. "Странно, - поду-
мал я, садясь в фиакр, - еще несколько лет тому назад было бы просто не-
мыслимо, чтобы я пропустил такой день, а тем более забыл о нем". По этой
забывчивости я снова, точно раненый, неосторожным движением разбередив-
ший свою рану, ощутил всю глубину овладевшего мной равнодушия.
скачки, должно быть, уже давно начались, потому что обычного потока пыш-
ных выездов не было видно, только единичные фиакры, под громкий стук ко-
пыт, мчались мимо нас, точно в погоне за невидимой целью. Кучер обернул-
ся ко мне и спросил, не подогнать ли и ему коней, но я сказал, чтобы он
не торопился, - мне было совершенно безразлично, опоздаю я или нет.
Слишком часто бывал я на скачках и наблюдал публику на ипподроме, чтобы
бояться опоздать, и в моем ленивом настроении мне больше нравилось мягко
покачиваться в коляске, ощущать нежный шелест голубеющего воздуха, слов-
но рокот моря на палубе корабля, и мирно созерцать каштаны в цвету, бро-
савшие вкрадчиво-теплому ветру свои лепестки, которые он, играя, подхва-
тывал и, покружив немного, снежинками ронял на землю. Приятно было пока-
чиваться, как в люльке, вдыхать весну с закрытыми глазами, чувствовать,
что без малейших усилий с твоей стороны тебя уносит куда-то; в сущности
я был недоволен, когда фиакр подъехал к воротам в Фройденау. Я охотно
повернул бы обратно, чтобы еще насладиться ясным, теплым днем раннего
лета. Но уже было поздно - фиакр остановился перед ипподромом.
трибунами, где шумела, скрытая от моих глаз, возбужденная толпа, и мне
невольно припомнилось, как в Остенде, когда узкими проулками идешь из
города на пляж, тебя уже обдает резким соленым ветром и слышится глухой
рев еще прежде, чем взору открывается пенистый серый простор, по которо-
му ходят гремящие валы. Очередной заезд, видимо, начался, но между мною
и кругом, по которому скакали теперь лошади, теснилась пестрая, гудящая,
словно потрясаемая бурей, толпа игроков и зрителей; сам я не видел до-
рожки, но все перипетии скачки отражались на поведении окружающих, и я
мог свободно следить за ней. Лошади, очевидно, давно были пущены и уже
вытянулись в ряд, две-три вырвались вперед и боролись за лидирующее мес-
то, потому что из толпы, остро переживавшей незримое для меня состяза-
ние, уже неслись крики и ободряющие возгласы. Все взгляды были устремле-
ны в одну точку, и я понял, что скачка достигла поворота; толпа словно
обратилась в однуединственную вытянутую шею, и тысячи отдельных звуков,
вырываясь, казалось, из одной-единственной гортани, сливались в ревущий,
клокочущий прибой. И этот прибой вздымался выше и выше, он уже заполнил
все пространство, вплоть до безмятежного синего неба. Я вгляделся в нес-
колько ближайших лиц. Они были искажены как бы внутренней судорогой, го-
рящие глаза выпучены, губы прикушены, подбородок алчно выставлен вперед,
ноздри раздуты, точно у лошади. И смешно и жутко было мне, трезвому,
смотреть на этих не владеющих собой, пьяных от азарта людей. Рядом со
мною стоял на стуле мужчина, щегольски одетый и, вероятно, приятной на-
ружности; теперь же, одержимый незримым дьяволом, он неистовствовал,
размахивал тростью, словно кого-то подхлестывая, и безотчетно подражал
движениям жокея, подгоняющего скачущую лошадь, что для стороннего наблю-
дателя было невыразимо комично; точно упираясь в стремена, он непрестан-
но переступал с каблука на носок, правой рукой беспрерывно рассекал воз-
дух, работая тростью, словно хлыстом, левой судорожно сжимал афишу. Та-
ких белых афиш кругом мелькало множество. Как брызги пены взлетали они
над этим яростно бурлящим человеческим морем. Теперь, по-видимому, нес-
колько лошадей шли на кривой почти голова в голову, потому что сразу
многоголосый рев раздробился на два, три, четыре имени, которые, как бо-
евой клич, выкрикивали отдельные группы, и исступленные вопли служили,
казалось, отдушинами для их горячечного бреда.
ана, и отчетливо помню, что испытывал в ту минуту. Меня смешили нелепые
телодвижения, перекошенные лица, и я с презрительной иронией поглядывал
на столь плебейскую несдержанность, но вместе с тем - и я лишь нехотя
признавался себе в этом - я слегка завидовал такому возбуждению, такой
одержимости, жизненной силе, таившейся в этом бешеном азарте. Что могло
бы случиться, чтоб до такой степени взволновать меня, думал я, привести