Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело
идет гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у
меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать и
катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека!
Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня в отпуск.
Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью.
Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я
весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку,
потом это прошло.
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею
стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым
шприцем, очень спешил перед поездкой.
Это недопустимо.
18-го января.
Была такая галлюцинация: жду в черных окнах появления каких-то бледных
людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил.
Предлога придумать не мог.
Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я
должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!
Гладко ли я выражаю свои мысли? По-моему, гладко.
Жизнь? Смешно!
19-го января.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке,
фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна
фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий,
принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во
время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что
смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой.
Что вы видите смешного в этой болезни?
Но удержался, удерж...
В моем положении не следует быть особенно заносчивым с людьми.
Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем,
ничем помочь больному.
Ничем.
Предыдущие строки написаны во время воздержания, и в них много
несправедливого.
Сейчас лунная ночь. Я лежу после припадка рвоты, слабый. Руки не могу
поднять высоко и черчу карандашом свои мысли. Они чисты и горды. Я счастлив
на несколько часов. Впереди у меня сон. Надо мною луна и на ней венец.
Ничто не страшно после укола.
1 февраля.
Анна приехала. Она желта, больна.
Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех.
Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля.
Исполню ли ее?
Да. Исполню.
Е. т. буду жив.
3 февраля.
Итак: горка. Ледяная и бесконечная, как та, с которой в детстве
сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке, и я знаю,
что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое горе у тебя будет вскоре, если ты
любила меня...
11 февраля.
Я решил так. Обращусь к Бомгарду. Почему именно к нему? Потому что он не
психиатр, потому что молод и товарищ по университету. Он здоров, силен, но
мягок, если я прав. Помню его. Быть может, он над... я в нем найду
участливость. Он что-нибудь придумает. Пусть отвезет меня в Москву. Я не
могу к нему ехать. Отпуск я получил уже. Лежу. В больницу не хожу.
На фельдшера я наклеветал. Ну, смеялся... Неважно. Он приходил навещать
меня. Предлагал выслушать.
Я не позволил. Опять предлоги для отказа? Не хочу выдумывать предлога.
Записка Бомгарду отправлена.
Люди! Кто-нибудь поможет мне?
Патетически я стал восклицать. И если кто-нибудь прочел бы это, подумал -
фальшь. Но никто не прочт.
Перед тем как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал
в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы. Какой ужасный вечер. Краденый
морфий я впрыскивал в уборной... это мучение. В двери ломились, голоса
гремят, как железные, ругают за то, что я долго занимаю место, и руки
прыгают, и прыгает крючок, того и гляди, распахнется дверь...
С тех пор и фурункулы у меня.
Плакал ночью, вспомнив это.
12-го ночью.
И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью?
1918 года 13 февраля на рассвете в Гореловке.
Могу себя поздравить: я без укола уже четырнадцать часов! Четырнадцать!
Это немыслимая цифра. Светает мутно и беловато. Сейчас я буду совсем
здоров?
По зрелому размышлению: Бомгард не нужен мне и не нужен никто. Позорно
было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую - нет, нельзя. Лекарство у меня
под рукой. Как я раньше не догадался?
Ну-с, приступаем. Я никому ничего не должен. Погубил я только себя. И Анну.
Что же я могу сделать?
Время залечит, как пела Амнер. С ней, конечно, просто и легко.
Тетрадь Бомгарду. Все...
На рассвете 14-го февраля 1916 года в далеком маленьком городке я
прочитал эти записки Сергея Полякова. И здесь они полностью, без всяких
каких бы то ни было изменений. Я не психиатр, с уверенностью не могу
сказать, поучительны ли, нужны ли? По-моему, нужны.
Теперь, когда прошло десять лет, жалость и страх, вызванные записями,
ушли. Это естественно, но, перечитав эти записки теперь, когда тело
Полякова давно истлело, а память о нем совершенно исчезла, я сохранил к ним
интерес. Может быть, они нужны? Беру на себя смелость решить это
утвердительно. Анна К. умерла в 1922 г. от сыпного тифа и на том же
участке, где работала. Амнерис - первая жена Полякова - за границей. И не
вернется.
Могу ли я печатать записки, подаренные мне?
Могу. Печатаю. Доктор Бомгард.
1927 г. Осень
* Несомненно, 1917 год. Д-р Бомгард.
Михаил Булгаков
Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то
рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто
ездил, и напоминать не хочу.
Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от
Мурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до
курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего
лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в
два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на
битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе
Мурьинской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько,
что я смутно тут же во дворе мысленно перелистывал страницы учебников, тупо
стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось
во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека
окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих
болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ног
говорить не приходится - они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно,
были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я
проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет тому назад
ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое
набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за