йодом.
фельдшер закрыл маской ее измученное лицо. Из темно-желтой
склянки медленно начал капать хлороформ. Сладкий и тошный
запах начал наполнять комнату. Лица у фельдшера и акушерок
стали строгими, как будто вдохновенными...
- Га-а! А!! - вдруг выкрикнула женщина. Несколько секунд она судорожно рвалась,
стараясь сбросить маску.
- Держите !
груди. Еще несколько раз выкрикнула женщина, отворачивая от
маски лицо. Но реже... реже... глухо жала к груди. Еще
несколько раз выкрикнула женщина, отворачивая от маски лицо.
Но реже... реже... глухо забормотала:
тишина. Прозрачные капли все падали и падали на белую марлю.
- Пелагея Ивановна, пульс?
- Хорош.
Пелагея Ивановна приподняла руку женщины и выпустила> та безжизненно, как
плеть, шлепнулась о простыни.
Фельдшер, сдвинув маску, посмотрел зрачок.
- Спит.
...............................................................
...............................................................
простынях. Красные сгустки и комки марли. А Пелагея Ивановна
уже встряхивает младенца и похлопывает его. Аксинья гремит
ведрами, наливая в тазы воду. Младенца погружают то в холодную,
то в горячую воду. Он молчит, и голова его безжизненно, словно
на ниточке, болтается из стороны в сторону. Но вот вдруг не то
скрип, не то вздох, а за ним слабый, хриплый первый крик.
- Жив... жив - бормочет Пелагея Ивановна и укладывает младенца на подушку.
И мать жива. Ничего страшного, по счастью, не случилось. Вот я сам ощупываю
пульс. Да, он ровный и четкий, и фельдшер тихонько трясет женщину за плечо и
говорит:
- Ну, тетя, тетя, просыпайся.
Отбрасывают в сторону окровавленные простыни и торопливо закрывают мать чистой,
и фельдшер с Аксиньей уносят ее в палату. Спеленатый младенец уезжает на
подушке. Сморщенное коричневое личико глядит из белого ободка, и не прерывается
тоненький, плаксивый писк.
Вода бежит из кранов умывальников. Анна Николаевна жадно затягивается
папироской, щурится от дыма, кашляет.
- А вы, доктор, хорошо сделали поворот, уверенно так.
Я усердно тру щеткой руки, искоса взглядываю на нее: не смеется ли? Но на лице
у нее искреннее выражение горделивого удовольствия. Сердце мое полно радости. Я
гляжу на кровавый и белый беспорядок кругом, на красную воду в тазу и чувствую
себя победителем. Но в глубине где-то шевелится червяк сомнения.
- Посмотрим еще, что будет дальше, - говорю я.
Анна Николаевна удивленно вскидывает на меня глаза.
- Что же может быть? Все благополучно.
Я неопределенно бормочу что-то в ответ. Мне, собственно говоря, хочется сказать
вот что: все ли там цело у матери, не повредил ли я ей во время операции...
Это-то смутно терзает мое сердце. Но мои знания в акушерстве так неясны, так
книжно отрывочны! Разрыв? А в чем он должен выразиться? И когда он даст знать о
себе - сейчас же или, быть может, позже?.. Нет, уж лучше не заговаривать на эту
тему.
- Ну мало ли что, - говорю я, - не исключена возможность заражения, - повторяю
я первую попавшуюся фразу из какого-то учебника.
- Ах, э-это! - спокойно тянет Анна Николаевна - ну, даст бог, ничего не будет.
Да и откуда? Все стерильно, чисто.
Было начало второго, когда я вернулся к себе. На столе в кабинете в пятне света
от лампы мирно лежал раскрытый на странице "Опасности поворота" Додерляйн. С
час еще, глотая простывший чай, я сидел над ним, перелистывая страницы. И тут
произошла интересная вещь: все прежние темные места сделались совершенно
понятными, словно налились светом, и здесь, при свете лампы, ночью, в глуши, я
понял, что значит настоящее знание.
"Большой опыт можно приобрести в деревне, - думал я, засыпая, - но только нужно
читать, читать, побольше... читать..."
дому. И так же, как сейчас, за окнами висела пелена дождя, и
так же тоскливо никли желтые последние листья на березах. Ничто
не изменилось, казалось бы, вокруг. Но я сам сильно изменился.
Буду же в полном одиночестве праздновать вечер воспоминаний...
зеркало. Да, разница велика. Год назад в зеркале, вынутом из
чемодана, отразилось бритое лицо. Косой пробор украшал тогда
двадцатитрехлетнюю голову. Ныне пробор исчез. Волосы были
закинуты назад без особых претензий. Пробором никого не
прельстишь в тридцати верстах от железного пути. То же и
относительно бритья. Над верхней губой прочно утвердилась
полоска, похожая на жесткую пожелтевшую зубную щеточку, щеки
стали как терка, так что приятно, если зачешется предплечье во
время работы, почесать его щекой. Всегда так бывает, ежели
бриться не три раза в неделю, а только один раз.
англичанине, попавшем на необитаемый остров. Интересный был
англичанин. Досиделся он на острове даже до галлюцинаций. И
когда подошел корабль к острову и лодка выбросила
людей-спасателей, он - отшельник - встретил их револьверной
стрельбой, приняв за мираж, обман пустого водяного поля. Но он
был выбрит. Брился каждый день на необитаемом острове.
Помнится, громаднейшее уважение вызвал во мне этот гордый сын
Британии. И когда я ехал сюда, в чемодане у меня лежала и
безопасная "Жиллет", а к ней дюжина клинков, и опасная, и
кисточка. И твердо решил я, что буду бриться через день, потому
что у меня здесь ничем не хуже необитаемого острова.
эти английские прелести в косом золотистом луче и только что
отделал до глянца правую щеку, как ворвался, топоча, как
лощадь, Егорыч в рваных сапожищах и доложил, что роды
происходят в кустах у заповедника над речушкой. Помнится, я
полотенцем вытер левую щеку и выметнулся вместе с Егорычем. И
бежи мы втроем к речке, мутной и вздувшейся среди оголенных куп
лозняка, - акушерка с торзионным пннцетом и свертком марли и
банкой с йодом, я с дикими, выпученными глазами, а сзади
Егорыч. Он через каждые пять шагов присаживался на землю и с
проклятиями рвал левый сапог: у него отскочила подметка. Ветер
летел нам навстречу, сладостный и дикий ветер русской весны, у
акушерки Пелагеи Ивановны выскочил гребешок из головы, узел
волос растрепался и хлопал ее по плечу .
лету Егорычу. - Это свинство. Больничный сторож, а ходишь, как