крохотную, можно было счесть удавшейся. Погодите, то ли еще будет.
рискованной и раскованной.
на столе в гостиной длинное-предлинное письмо. Постаралась объяснить и про
новый век, и про невозможность иркутского прозябания, и про поэзию. Все
листки слезами закапала, да только разве они поймут! Случись такое еще месяц
назад, до дня рождения, побежали бы в полицию -- возвращать беглую дочку
насильно. А теперь извините -- Марья Ивановна Миронова достигла
совершеннолетия и может устраивать жизнь по собственному разумению. И
наследством своим, доставшимся от тетки, тоже вольна распоряжаться, как
заблагорассудится. Капитал невеликий, всего пятьсот рублей, но на полгода
хватит, даже при знаменитой московской дороговизне, а загадывать на больший
срок пошло и бескрыло.
уже тогда пленилась текучим, как серебристая ртуть, названием.
вывески и отчаянно боялась. Огромный город, целый мильон жителей, и ни
одному из них, ни одному, нет дела до Маши Мироновой.
восхищаться и негодовать, а твоей любви мне не нужно. И даже если ты
раздавишь меня своими каменными челюстями, все равно. Обратной дороги нет.
бронзово-хрустальный вестибюль "Элизиума". Позорно записалась в
регистрационной книге "Марьей Мироновой, обер-офицерской дочерью", хотя
задумано было назваться каким-нибудь особенным именем: "Аннабеллой Грэй" или
просто "Коломбиной".
серого провинциального мотылька в яркокрылую бабочку. Зато нумер был снят
самый дорогой, с видом на реку и Кремль. И пускай ночь в этой раззолоченной
бонбоньерке обойдется в целых пятнадцать рублей! То, что здесь произойдет,
она будет вспоминать до конца своих дней. А завтра можно найти жилье
попроще. Непременно в мансарде или даже на чердаке, чтобы никто не шаркал
над головой войлочными туфлями, и пусть сверху только крыша, по которой
скользят грациозные кошки, а выше лишь черное небо и равнодушные звезды.
стол, раскрыла тетрадочку в сафьяновом переплете. Немного подумала,
покусывая карандаш. Стала писать.
есть на самом деле, а еще больше хочется победить умирание и остаться жить
после смерти -- хотя бы в виде тетрадки в сафьяновом переплете. Одно это
должно было бы отвратить меня от затеи вести дневник, ведь я давно, еще с
первого дня нового двадцатого века, решила не быть, как все. И все же --
сижу и пишу. Но это будут не сентиментальные вздохи с засушенными
незабудками между страницами, а настоящее произведение искусства, которого
еще не бывало в литературе. Я пишу дневник не оттого, что боюсь смерти или,
скажем, хочу понравиться чужим, неизвестным мне людям, которые когда-нибудь
прочтут эти строки. Что мне за дело до людей, я их слишком хорошо знаю и
вполне презираю. Да и смерти я, может быть, нисколечко не боюсь. Что ж ее
бояться, когда она -- естественный закон бытия? Все, что родилось, то есть
имеет начало, рано или поздно закончится. Если я, Маша Миронова, явилась на
свет двадцать один год и один месяц назад, то однажды непременно наступит
день, когда я этот свет покину, и ничего особенного. Надеюсь только, что это
произойдет прежде, чем мое лицо покроется морщинами".
Надо учиться излагать свои мысли (для начала хотя бы на бумаге) изысканно,
благоуханно, пьяняще. Приезд в Москву следовало описать совсем по-другому.
золотистой косы. По-гимназически склонила голову, застрочила.
вздохе ленивого, долгого дня, который она провела у окошка легкого, как
стрела, курьерского поезда, что мчал ее мимо темных лесов и светлых озер на
встречу с судьбой. Попутный ветерок, благосклонный к тем, кто рассеянно
скользит по серебристому льду жизни, подхватил Коломбину и унес за собой;
долгожданная свобода поманила легкомысленную искательницу приключений,
зашелестев над ее головой ажурными крыльями.
печальную и таинственную Москву -- Город Грез, похожий на заточенную в
монастырь, век вековать, царицу, которую ветреный и капризный властелин
променял на холодную, змеиноглазую разлучницу. Пусть новая царица правит бал
в мраморных чертогах, отражающихся в зеркале балтийских вод. Старая же
выплакала ясные, прозрачные очи, а когда слезы иссякли -- смирилась,
опростилась, проводит дни за пряжей, а ночи в молитвах. Мне -- с ней,
брошенной, нелюбимой, а не с той, что победно подставляет холеный лик
тусклому северному солнцу.
капризу своей прихотливой фантазии и дуновению шального ветра. Пожалейте
бедняжку Пьеро, которому выпадет горький жребий влюбиться в мою конфетную
красоту, моя же судьба -- стать игрушкой в руках коварного обманщика
Арлекина, чтоб после валяться на полу сломанной куклой с беззаботной улыбкой
на фарфоровом личике..."
стала, потому что начала думать про Арлекина -- Петю Лилейко (Ли-лей-ко --
что за легкое, веселое имя, точно звон колокольчика или весенняя капель!).
Он и в самом деле приехал весной, ворвался в иркутскую недо-жизнь, как рыжий
лис в сонный курятник. Околдовал нимбом огненных, рассыпанных по плечам
кудрей, широкой блузой, дурманящими стихами. Раньше Маша лишь вздыхала о
том, что жизнь -- пустая и глупая шутка, он же небрежно, как нечто само
собой разумеющееся, обронил: истинная красота есть только в увядании,
угасании, умирании. И провинциальная грезэрка поняла: ах, как верно! Где же
еще быть Красоте? Не в жизни же! Что там, в жизни, может быть красивого?
просидеть в чепце у самовара?
барышню, прошептал: "Из жизни бледной и случайной я сделал трепет без
конца". И тут бедная Маша совсем пропала, лотому что поняла: в этом -- соль.
Стать невесомой бабочкой, что трепещет радужными крылышками, и не думать об
осени.
перед зеркалом, смотрела на свое отражение и ненавидела его: круглолицая,
румяная, с глупейшей толстой косой. И эти ужасные розовые уши, при малейшем
волнении пламенеющие, как маки!
укатил на "Трансконтинентале" обратно, а Маша принялась считать дни,
остававшиеся до совершеннолетия, -- выходило как раз сто, как у Наполеона
после Эльбы. На уроках истории, помнится, ужасно жалела императора -- надо
же, вернуться к славе и величию всего на каких-то сто дней, а тут поняла:
сто дней это ого-го сколько.
день рождения подарок -- серебряные ложечки для будущего семейного очага --
родители и не подозревали, что для них пробил час Ватерлоо. У Маши уж и
выкройки невообразимо смелых нарядов собственного изобретения все были
сделаны. Еще месяц тайных ночных бдений над швейной машинкой (тут-то время
летело быстро), и сибирская пленница была совсем-совсем готова к превращению
в Коломбину.
когда откроет дверь и увидит на пороге -- нет, не робкую иркутскую дурочку в
скучном платьице из белого муслина, а дерзкую Коломбину в развевающейся алой
накидке и расшитой жемчугом шапочке со страусовым пером. Тут бесшабашно
улыбнуться и сказать: "Как сибирский снег на голову, да? Делай со мной, что
хочешь". Петя, конечно, задохнется от такой смелости и от ощущения своей
безграничной власти над тонким, будто сотканным из эфира созданием. Обхватит
за плечи, вопьется жадным поцелуем в мягкие, податливые губы и повлечет
незваную гостью за собой в окутанный таинственным сумраком будуар. А может
быть, со страстью молодого необузданного сатира овладеет ею прямо там, на
полу прихожей.
зонтичных подставок и калош. Путешественница поморщилась, устремив невидящий
взгляд на отроги Уральских гор. Поняла: алтарь грядущего жертвоприношения
нужно подготовить самой, нельзя полагаться на волю, случая. Тогда-то и
всплыло в памяти чудесное слово -- "Элизиум".
обряда.
обитые лиловым атласом-муаре, пушистый узорчатый ковер на полу, воздушную
мебель на гнутых ножках, покривилась на обнаженную наяду в пышной золотой
раме (это уж слишком).
-- самый настоящий телефонный аппарат! Персональный, расположенный прямо в
нумере! Подумать только!
первоначальную-просто предстать на пороге. Предстать-то предстанешь, а ну
как не застанешь дома? Да и провинциальной бесцеремонностью отдает. Опять же
зачем ехать, если падение (которое одновременно и головокружительный взлет)