товарищеский поступок! Ковшук криво ухмыльнулся: -- Тебе ж моя благодарность
не на словах нужна! Что тебе надо за "товарищеский поступок"? Я глубоко
вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил: -- Человек тут один
-- совсем лишний... -- ... Совсем? -- Совсем. Ковшук молчал. Не так, как
молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был,
будто вспоминал что-то стародавнее. -- Если я умру... -- заговорил Семен
неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании
альтер- нативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном
воспоминании. -- Что будет, если ты умрешь? -- поинтересовался я. Но он
махнул рукой: -- Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе
все это? -- Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить в
жизни. Семен помотал своим черным адмиральским фургоном: -- В жизни нельзя
победить, Пашенька, жизнь -- игра на проигрыш... Может, и не надо было
уезжать из Паранайска... -- И, вздохнув, неожиданно отказался от
альтернативы: -- Все одно всякая жизнь кончается смертью! -- Сеня, смерть --
это не проигрыш. Смерть -- это окончание игры. -- Одно и то же, -- сказал он
устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. -- Возьми их.
Паша, не нужны они мне... Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота
немоты разделяла нас! Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по
стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело:
"Никакого кайфа от собачьего лайфа!.. " Я достал зажигалку, поднял над
столом листы и чиркнул "ронсоном" под левым нижним уголком, где фиолетовыми
чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой
вялая подпись "Б. Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года". Желто-синее пламя
ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало
вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой,
бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный
костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый
потрескивающий пепел На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово
"Грубер", и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована.
Теперь навсегда. Так что, Сеня, значит -- нет? Почему -- нет? Да. Я его
уберу. Ну и хорошо. А почему ты сам не управишся? Не хуже моего умеешь. Мне
нельзя. Я около него засвечен. -- Ладно, сделаю. Кто? -- Я тебе его завтра
покажу. Хорошо, -- кивнул Ковшук и взял со стола свой грязный кухонный нож,
посвечивавший бритвенным лезвием. -- Подойдет? -- Вполне. Мы помолчали. И
мне показалось, что Ковшук облегченно вздохнул: -- Это хорошо, что ты
пришел. Мне как-то неудобно было -- я у тебя в долгу жил. Да брось ты. Какие
у нас счеты? -- Не скажи! Долги надо отдавать. Господи, какое счастье, что
мы все-таки очень мало знаем друг про друга! Как усложнило бы нишу жизнь
ненужное знание! Если бы Семен знал все, он, может быть, не стал бы ждать
нас завтра с Магнустом, а полоснул меня своим ножом прямо сейчас.. -- Ну
что, Павел, до завтра? -- В смысле -- до сегодня. Я часа в три приду. --
Тогда бывай здоров. -- Пока. У дверей гостиницы веселилась, шутковала с
кардиналом Степой проститутка Надя. Увидела меня и крикнула: -- Вон он, мой
бобер распрекрасный, идет! -- А где ж твои фраера? -- спросил я. -- Да ну их
в задницу! Чучмеки, дикий народ. Я им "динаму" крутанула и вернулась.
Поехали ко мне? -- Поехали. На червонец, иди возьми у Гаврилыча бутылку. Она
побежала к моему славному адмиралу, уже поднявшему на мачте невидимого
"веселого Роджера". А я вышел на дождь и подумал, что впервые мне удалось
перехитрить Истопника, оторваться от него. Наверное, потому, что я нырнул в
старую жизнь. Туда ему не было ходу. Выскочила вслед за мной Надька, дернула
за рукав: -- Вон "левак" катит, голосуй быстрей! Я сошел на мостовую и
замахал изо всех сил медленно плывущей по лужам черной "Волге". Плавно
подтормаживая, она уже почти совсем остановилась около нас, я наклонился к
окну водителя, он приспустил стекло и вдруг визгливо захохотал. -- Дядя, ты
чего, озверел? -- спросила его Надька. А я оцепенело смотрел в эту медленно
уплывающую, истерически смеющуюся рожу- блеклую, вытянутую, со змеящимся
севрюжьим носом и невытертым мазком харкотины на щеке... Взревел мотор,
шваркнули баллоны, и машина умчалась. -- Мудозвон чокнутый" -- крикнула
сердито вслед Надька, отряхнулась от брызг и спросила: -- Он тебя что --
знает?..
ГЛАВА 9. ЛОПНУВШИЙ ГОЛОВАСТИК
Если хочет. Все равно в моем любимом городе -- Москве-красавице, столице
мира, сердце всей России -- ночью больше делать нечего. Мы ночную жизнь не
любим. Нам весь этот грохот джаза, половодье рекламного света, все эти
кошмарные ужимки Города Желтого Дьявола ни к чему. Нам эти грязные
развлечения неоновых джунглей -- бим-бом! У нас ложатся спать рано, нам все
эти животные "ха-ха-ха" -- до керосиновой лампочки. В ночь бросаются
нетерпеливо и безоглядно, как в нефтяную реку, чтобы утонуть до утра, когда
вас ждет мучительная радость ранней опохмелки и счастливое горение
встречного плана. Нет, мы гулять не любим! Мы любим работать. А может быть,
не любим. Все равно больше делать нечего. Выходит, я один люблю гулять но
ночам. А может, не один. Все равно ни у кого не узнаешь -- все спят. В
ночных гуляющих людях -- тревога неустроенность и беспокойство. Только в
спящихпокой и благодать: как бы в усопших. Мрак, холод, летяшая с ветром
вода, густая липкая грязь под колесами. Муравейник тонущий в ночном
наводнении. Черные трущебы бетонных коробов, выморочная пустота слякотных
дорог, тусклое полыхание фонарей. Кто придумал эти страшные лампы,
истекающие йодным паром и свежей дымящейся желчью? Все спят. Только мы с
Надькой не спим. Гулеваним. На тротуаре стоим под дождем, глядим на
санитарный автобус с милой надписью на сером борту: "Инфекционная служба --
спецперевозка" Интересно, кого он до нас спецперевозил? Туберкулезни- ков"?
Сифилитиков? Чумных? Прокаженных? Нам это без разницы. Мы заразы не боимся.
Сами кого хошь наградим. Нет, "Инфекционная спецперевозка" -- хорошая
машина, ничего не скажу. Мы уж совсем было устроились с Надькой трахаться на
носилках, да тряска меня сморила, угар бензиновый голову закружил, пока
девушка у меня в ширинке своими быстрыми холодными перстами шныряла.
Придремал я маленечко. Отключился на долгий миг моей спецперевозки из мглы
во тьму -- через черный пустой город. А потом Надька меня растолкала:
"Выходи, выходи, а то брошу тебя -- в карантин увезут!.. " Вывалились на
улицу, под хлесткий пронзительный дождь, темнота с йодным подсветом, испуг и
нутряная дрожь спросонья. Выхватила Надька из сумки бутыль, собачьими
острыми зубами сорвала с горлышка "бескозырку", мне в руки ткнула: на,
прихлебни, враз очухаешься! Она знает, она меня понимает. И действительно,
полегчало. Стояли мы обнявшись, чтобы чуть теплее было. Она крепко держала
меня за голову и взасос, заглотом целовала, будто всего меня в рот вобрать
собиралась, и язычком своим проворным, тверденьким ласкала, оглаживала,
засасывала. А мне было утомительно, дрожко, и под ложечкой -- огромная
пустота, словно проглотил я целиком надутый детский воздушный шарик. Хороша
парочка -- баран да ярочка. Замученный людобой и влюбленная блядюга. Губами
я чувствовал холод ее металлических коронок, с нежностью обонял свежий
перегар водки. Отодвинул ее от себя, внимательно рассмотрел. У нее были
шальные глаза -- веселые и бессмысленные. Очень широко расставленные. Вот
так, в упор -- казалось, они у нее на ушах висят. -- Красавица моя. Надежда,
прекрасный эльф, поехали со мной в город Топник! На хрен он мне сдался! --
захохотала Надька. -- Мне и тут не кисло! -- Это ты права, Надька: Москва
действительно лучший город мира, самый светлый и беззаботный! Я хотел бы
жить и умереть в Париже, когда бы не было такой земли -- Москва!.. Не звезди
на радость! -- прошелестела Надька. -- Все вы, начальники, врать горазды.
"Лучший! ", "Светлый! ". Тебя из персоналки высадить где-нибудь в Бибиреве
или на Дангауэровке -- в жисть домой не попадешь... -- Надька, подруга
синеокая, голубка сизокрылая! Какой же я начальник? Я поэт разлуки и печали,
я здешний ворон. Я замученный опричник... У меня нет персоналки, у меня
собственный скромный автомобиль марки "мерседес", модели 220, номерной знак
МКТ 77-77... -- Во дает! -- радостно ахнула Надька. -- Во врет-то! Ну,
золотой, сразу я тебя высмотрела -- у тебя на роже толстыми буквами два
слова выведены! -- Тихарь и фраер, да? -- Нет, мой сливочный, -- вздохнула
Надька, глазами-на-ушах тряхнула -- Написано там по-другому: нахал и
звездила! Вот так, МОИ сладенький. Я засмеялся, спросил на всякий случай. А
у тебя чего написано? У меня? удивилась она. -- Ты нешто неграмотный? Гляди.
"Надя Вертипорох -- как росинки шорох, как ириска девочка, валдайская
целочка"! -- Это ты -- Вертипорох? -- Ну не ты же! А что, мой шоколадовый,
так и будем здесь с тобой на дожде дрочить? Или, может, в дом взойдем? --
Веди меня, Вертипорох, крути меня круче, пропади все пропадом... В подъезде
девятиэтажной грязной хибары пронзительно воняло мочой -- теплой аммиачной
атмосферой Венеры. Пыльные клубы мочевины и метана перекатывались по
загаженным лестницам, мутные лампочки воздымались кривым хороводом планет на
своем беспросветном венерическом небосклоне. Мы с Надькой были первыми
землянами, вышедшими без скафандров в открытый отравленный космос Венеры на
Третьем Дангауэровском проезде. О судьба первоисследователя! Ты заносишь
меня то на Марс к одноглазому штукатуру, то на Венеру к веселой Надьке с
шальными глазами на ушах. О недостоверность спасения в посадочном модуле
лифта! Разболтанная дребезжащая капсула "снуппи", везущая нас в
экспедиционный венерический корабль Надькиной жилплощади! Несчастная
трясущаяся кабинка, держащаяся только на трех буквах, которыми сплошь
исписаны слабые стенки! Непостижимость русской каббалы мистической
математики, совершенно неэвклидовой, состоящей из одних иксов, игреков и
перевернутых "№"! Боже мой, неужели никто не понимает, что только наш
родимый ум Лобачевского, с младенчества занятый обдумыванием этих
таинственных знаков -- X, У, И -- на каждой свободной плоскости нашего мира,
смог породить новое представление о пространстве?.. -- Что ты несешь, шизик
мой леденцовый? -- ворковала Надька, выпихивая меня из лифта. "До свидания,
Венера, до свидания! " -- махал я слабеющими ручонками проваливающейся в
шахту кабинке, глядя, как Надька отпирает дверь квартиры. "... На пыльных