уснуть, мысленно переживая картину побоища.
К счастью, июль приближается к концу, и тут, в самый разгар лета, перед
ней открывается конец туннеля.
В воскресенье 3 августа 1924 года, когда ставшие ловкими и озорными
котята уже весело справляют свой четырехмесячный юбилей, Матильда сидит на
западной террасе и пишет их маслом, собрав всех в одну коробку. Но котята
не могут пребывать в покое более минуты, начинают драться или, устав,
вопреки нотациям своей матери, отправляются жить своей жизнью.
Матильда все еще помнит, как в ту минуту, когда солнце достигло вершин
сосен, послышался треск мотоцикла, мчавшегося на полной скорости по
проселочной дороге в объезд озера, и она резко выпрямилась, с кистью в
руке. И вот он уже в воротах, выключает мотор, ставит машину на костыль,
разом снимает кожаный шлем с очками. Это блондин, более рослый и сильный,
чем она его себе представляла, но убеждена, что это он, Селестен Пу. И
пока тот разговаривает с встретившим его Сильвеном, она произносит как
молитву: "Спасибо, Господи, спасибо, спасибо", и, сжимая руки, чтобы они
не дрожали, она силится не заплакать, чтобы не выглядеть, к своему стыду,
полной дурехой.
ГРОЗА АРМИИ
- Мне жаль, мадемуазель Матильда, если не смогу всего вспомнить, -
говорит этот молодой голубоглазый человек. - Прошло столько лет, я многое
пережил после Бинго. К тому же на войне все заняты своими делами, мелкими
горестями, маленькими удачами, так что видят лишь то, что происходит
невдалеке от места, где ты в наряде. Одно мгновение стирает другое, один
день - другой, так что все они кажутся похожими друг на друга.
Конечно, я часто вспоминал потом то январское воскресенье, пятерых
осужденных в снегу, и до сих пор повторяю, что это была порядочная
мерзость, однако лгать не буду - то, что я вижу сегодня, не отличается
большей четкостью, чем то, что я видел однажды вечером в Шмен де Дам или
после смерти моей матери, когда мне было десять лет.
Я не видел, как погиб ваш жених, знаю только, что, одетый в шинель без
пуговиц, соорудив единственной левой рукой Снеговика, он упал. Я видел,
как он начал его лепить. Это было в то воскресенье часов эдак в десять или
одиннадцать. Над ним беззлобно посмеивались с обеих сторон, все понимали,
что он не в своем уме. Боши даже подкинули ему старую трубку, чтобы он
сунул ее Снеговику в рот, а мы - найденный котелок без ленты.
Должно быть, я отошел куда-то по делу, уж не помню. Я был тогда чьим-то
денщиком, скажу прямо - мне это нравилось, потому что я не люблю сидеть на
месте. Вот и сегодня говорят, что я женат на моей мотоциклетке, и это так,
она, по крайней мере, не жалуется, что живет с таким ветреным человеком.
Когда я вернулся в траншею, примерно в полдень, мне сказали, что биплан
бошей несколько раз облетал траншеи, поливая их огнем, и что Василька
убили. Потом, в понедельник утром, когда мы уже находились в траншеях
бошей, подсчитывая убитых и раненых, кто-то, видевший его тело в снегу,
сказал, что пулеметная очередь попала ему в спину и убила наповал.
Зато я видел, как погиб Си-Су. Это было часов в девять утра в
воскресенье. Внезапно на левом фланге Бинго он поднялся во весь рост и
стал орать, что ему все обрыдло, что ему надо по нужде, что он хочет это
сделать как человек, а не как собака. Гангрена мучила его уже много часов,
он бредил, раскачиваясь на снегу с открытой ширинкой, и мочился. Тогда
кто-то на той стороне крикнул по-французски, что мы свиньи и негодяи, раз
бросили своего в таком состоянии. Наш капитан Язва ответил: "Коли ты такой
умный, мудачок-сосисочник, назови свое имя, чтобы я мог, встретившись с
тобой, запихнуть в рот твои яйца! Меня зовут Фавурье!"
Через час совсем рассвело. Расхаживая перед немецкой траншеей, падая и
поднимаясь, Си-Су увещевал немцев, что пора сложить оружие и вернуться по
домам, что война - грязная штука, ну и все такое. Еще он распевал во все
горло "Пору цветения вишен", приговаривая, что у него до сих пор болит
сердце по тем временам Пел он фальшиво, силы его были на исходе, а мы,
слушая его, страдали и продолжали заниматься своими делами По обе стороны
фронта было тихо.
Потом, усевшись на снег, Си-Су начал произносить какие-то бессмысленные
слова. И в этот момент кто-то с противоположной стороны выстрелил. Пуля
угодила ему прямо в голову, он упал навзничь, раскинув крестом руки. Я был
там. Я видел все это собственными глазами. Почему прогремел этот
единственный выстрел, не знаю. Капитан Фавурье сказал: "У них командир
батальона такой же подонок, как и наш. Вероятно, их телефон заболел
сифилисом, иначе они не стали бы так долго ждать приказа". Надо сказать,
что ночью боши начали разбрасывать гранаты, так что в конце концов нашему
Язве это наскучило, и мы стали поливать их как следует из минометов, чтобы
утихомирить. Но об этом я знаю тоже по рассказам, потому что в это время
отправился за супом и вернулся, нагруженный под завязку, только рано
утром.
Как погиб Эскимос, я не видел. Это случилось после того, как прилетел
биплан, убивший вашего жениха и разбомбивший Снеговика. Я уже сказал, что
до прилета самолета никто не стрелял. Думаю, и боши почувствовали
омерзение после гибели Си-Су. Помнится, лейтенант Эстранжен заметил: "Если
мы продержимся до ночи, то пошлем забрать четырех остальных". Но в то
окаянное воскресенье удача была не на нашей стороне.
Короче, часов эдак в одиннадцать меня посылают отнести какие-то
таблетки на наблюдательный пост соседней роты или записочку сержанту с
кухни, всякое бывало. Я оставляю Василька за сооружением Снеговика, словно
вокруг ничего не происходит, а Эскимоса - хорошо укрытым в убежище,
которое он вырыл себе за ночь. Крестьянин из Дордони не подавал признаков
жизни с тех пор, как вылез с завязанными руками по лестнице наверх и
пропал в темноте. Это я знаю, я был там. Когда ракеты освещали Бинго, я
видел, как Этот Парень полз вправо в сторону груды кирпичей, проступавших
из снега. Думаю, его убили первым из пятерки в ночь с субботы на
воскресенье из пулемета или гранатой. Во всяком случае, сколько мы его ни
звали, он не отзывался.
Стало быть, я вернулся в траншею в полдень. Мы перестреливались, как в
худшие осенние времена. Товарищи сказали: "Тут Альбатрос обстрелял
местность. Он облетел один, два, три раза на высоте пятнадцати метров, а
может, и еще ниже. Чтобы подбить его, надо было бы наполовину высунуться
из траншеи, но тогда соседи напротив легко могли бы тебя срезать огнем".
Альбатросом называли бошевскую "этажерку" с пулеметом в хвостовой
части. В те времена стреляли не через пропеллер, а через отверстие в
фюзеляже. Могу себе представить, как эта окаянная кукушка летит над нами
и, увидев бардак, который царит между рядами траншей, возвращается, потому
что засекла французов на местности, разворачивается и выплевывает пули,
которые поражают вашего жениха, затем заходит в третий раз, чтобы
прострелять всю местность. Но тут происходит то, о чем мне рассказали мои
товарищи: из снега поднялся парень, Эскимос, и правой рукой бросил в
Альбатроса какой-то предмет, - это лимонка, граната, она взрывается,
оторвав у самолета хвост, и тот падает в километре позади немецких линий.
Наверно, мои товарищи вопили "браво", кроме тех, кто видел, как Эскимос
упал, сраженный последней очередью окаянного пулемета. Говорят, Фавурье
крикнул: "Да заткнитесь же, мудаки несчастные! Лучше спрячьтесь".
Наверняка из-за этого Альбатроса все и началось, то воскресное побоище.
До сих пор боши верили, что пятеро - осужденные, что они безоружны. Но под
снегом можно было найти что угодно. Эскимос обнаружил гранату и
воспользовался ею.
С этой минуты и до двух пополудни шла перестрелка, несколько человек
были убиты, но потом все стихло, стали слышны скрежещущие гусеницы их
зловещих танков. И тут в дыму взрывов мы вдруг увидели, как из снега
возникла фигура марсельца по прозвищу Уголовник. Повернувшись в сторону
немецкой траншеи, он заорал: "Я сдаюсь! Не стреляйте!" или что-то в этом
духе. Я расслышал, как один из ротных капралов - Тувенель - воскликнул:
"Уймись, падла несчастная! Ну, он меня достал, теперь я его поимею!" Я не
любил этого капрала, от него вечно доставалось солдатам. Ему было трудно
промахнуться с расстояния в шестьдесят метров. Прежде чем кто-то успел
вмешаться, он разнес башку марсельца вдребезги. На другой день, когда все
было кончено, самый первый по чину из оставшихся в живых, старший сержант
Фавар, спросил, почему он так поступил, и капо Тувенель ему ответил:
"Накануне, когда все было тихо, мы слышали, как этот негодяй обещал бошам,
если они пропустят его через заграждения и хорошо к нему отнесутся,
рассказать, сколько нас, о местоположении телефона и где скрыты пулеметы".
Не знаю, может быть, и так.
Вот как они все погибли. Потом по нашей передовой стала бить немецкая
артиллерия крупного калибра, не брезгуя при этом и своими. Чтобы освещать
местность, ракеты запускались издалека, тогда мы поняли, что боши давно
ушли с передовой. Капитан Фавурье приказал отойти и нам. Унося троих
убитых, в том числе лейтенанта Эстранжена и, вероятно, с десяток раненых,
мы поспешили оставить Бинго. Я занимался ранеными, и, когда вернулся
назад, может, через полчаса, две наши роты уже перебрались вперед метров
на триста восточнее Бинго. Немецкие снаряды падали по-прежнему, но не так
плотно, как на Бинго. Тогда капитан Фавурье сказал: "Надо сблизиться с
ними. Эти подонки будут бить до тех пор, пока мы не окажемся рядом с их
засранными задницами". Вот мы и двинулись двумя эшелонами вперед.
Первую траншею бошей мы взяли без потерь. Во второй тевтонцы оставили
для виду с полдюжины смертников, в том числе фельдфебеля. Двоих мы убили,
остальные сдались. Когда я там оказался, Язва уже повел первый эшелон еще
дальше метров на двести во фланг, обходя холм, с которого не переставая
били пулеметы, оставляя следы на снегу. Рядом были только развалины фермы,
ставшие нашим единственным убежищем. Потом нас стали поливать огнем из
"максимов".