— Ты поэтому просила о встрече со мной?
— Да.
— Хэллорен приходил к тебе три ночи тому назад, — заметил он, не глядя на нее. — Почему же ты не сказала мне об этом раньше? Почему ждала три дня?
— Тебя же не было.
— Были другие. Почему ты не спросила про меня?
— Я боялась, что ты его накажешь.
Но Тайеха. казалось, не занимал сейчас Хэллорен.
— Боялась, — повторил он таким тоном, будто это было признанием большой вины. — Боялась?С какой стати тебе боятьсяза Хэллорена? И целых три дня? Ты что, втайне сочувствуешь его взглядам?
— Ты же знаешь, что нет.
— Он потому так откровенно говорил с тобой? Потому что ты дала ему основание доверять тебе? Очевидно, так.
— Нет.
— Ты переспала с ним?
— Нет.
— Тогда почему же ты стремишься защитить Хэллорена? Ты меня огорчаешь.
— Я человек неопытный. Мне было жалко его, и я не хотела, чтобы он пострадал. А потом я вспомнила о моем долге.
Тайех, казалось, все больше запутывался. Он глотнул еще виски.
— Будь ты на моем месте, — сказал он наконец, отворачиваясь от нее, — и перед тобой встала бы проблема Хеллорена... который хочет вернуться домой, но знает слишком много... как бы ты с ним поступила?
— Нейтрализовала бы.
— Пристрелила?
— Это уж вам решать.
— Да. Нам. — Он снова стал разглядывать больную ногу, приподняв клюку и держа ее параллельно ноге. — Но зачем казнить мертвеца? Почему не заставить его работать на нас?
— Потому что он предатель.
И снова Тайех, казалось, намеренно не понял логики ее рассуждений.
— Хэллорен заводит разговоры со многими в лагере. И не просто так. Он наш стервятник, который показывает, где у нас слабое место и где гнильца. Он перст указующий, нацеленный на возможного предателя. Тебе не кажется, что глупо было бы избавляться от такой полезной особы?
Вздохнув, Тайех в третий раз приложился к бутылке с виски.
— Кто такой Иосиф? — спросил он слегка раздраженным тоном. — Иосиф. Кто это?
Неужели актриса в ней умерла? Или она настолько вжилась в театр жизни, что разница между жизнью и искусством исчезла? Ничего из ее репертуара не приходило Чарли в голову — она не могла ничего подобрать. Она не подумала, что может грохнуться на каменный пол и не вставать. Ее не потянуло валяться у него в ногах, признаваясь во всем, моля оставить ее в живых в обмен на все, что она знает, — а в качестве крайней меры ей это было дозволено. Она разозлилась. Надоело ей все это до смерти: всякий раз, как она достигает очередного километрового столба на пути к слиянию с революцией Мишеля, ее вываливают в грязи, а потом стряхивают грязь и заново подвергают изучению. И она, не раздумывая, швырнула в лицо Тайеху первую карту с верха колоды — хочешь бей, хочешь нет, и пошел ты к черту.
— Я не знаю никакого Иосифа.
— Да ну же! Подумай! На острове Миконос. До того, как ты поехала в Афины. Один из наших друзей в случайном разговоре с одним из твоих знакомых услышал о каком-то Иосифе, который тогда присоединился к вашей группе. Он сказал, что Чарли была очень им увлечена.
Ни одного барьера не осталось, ни одного поворота. Все были позади, и она бежала теперь по прямой.
— Иосиф? Ах, тотИосиф! — Она сделала вид, что наконец вспомнила, и тут же сморщила лицо в гримасу отвращения. — Припоминаю. Этакий грязный еврейчик, прилепившийся к нашей группе.
— Не надо так говорить о евреях. Мы не антисемиты, мы только антисионисты.
— Рассказывайте кому другому, — бросила она.
— Ты что же, — заинтересовался Тайех, — считаешь меня лжецом, Чарли?
— Сионист или нет, но он мерзость. Он напомнил мне моего отца.
— А твой отец был евреем?
— Нет. Но он был вор.
Тайех долго над этим раздумывал, оглядывая сначала ее лицо, а потом всю фигуру и как бы стараясь придраться к чему-то, что могло бы подтвердить еще тлевшие в нем сомнения. Он предложил ей сигарету, но она отказалась: инстинкт подсказывал ей не делать ему навстречу никаких шагов. Он снова постучал палкой по своей омертвевшей ноге.
— Ту ночь, что ты провела с Мишелем в Салониках... в старой гостинице... помнишь?
— Ну и что?
— Служащие слышали поздно вечером в вашем номере громкие голоса.
— И что вы от меня хотите?
— Не торопи меня, пожалуйста. Кто в тот вечер кричал?
— Никто. Они подслушивали не у той двери.
— Кто кричал?
— Мы не кричали. Мишель не хотел, чтобы я уезжала. Вот и все. Он боялся за меня.
— А ты?
Это они с Иосифом отработали: тогда она одержала верх над Мишелем.
— Я хотела вернуть ему браслет, — сказала она.
Тайех кивнул.
— Это объясняет приписку, сделанную в твоем письме: «Я так рада, что сохранила браслет». И конечно, никаких криков не было. Ты права. Извини мои арабские штучки. — Он в последний раз окинул ее испытующим взглядом, тщетно пытаясь разгадать загадку; затем поджал губы, по-солдатски, как это делал иногда Иосиф, прежде чем отдать приказ. — У нас есть для тебя поручение. Собери вещи и немедленно возвращайся сюда. Твоя подготовка окончена.
Отъезд неожиданно оказался самым большим испытанием. Это было хуже окончания занятий в школе; хуже прощания с труппой в Пирее. Фидель и Буби по очереди прижимали ее к груди, и их слезы мешались с ее слезами. Одна из алжирок дала ей подвеску в виде деревянного младенца Христа.
Профессор Минкель жил в седловине между горой Скопус и Французским холмом, на восьмом этаже нового дома, недалеко от университета, в группе высотных домов, что так болезненно воспринимаются незадачливыми сторонниками консервации Иерусалима. Каждая квартира в этом доме смотрела на Старый город, но беда в том, что и Старый город смотрел на них. Как и соседние дома, это был не просто высокий дом, а крепость, и все окна здесь были так расположены, чтобы в случае нападения можно было огнем из них накрыть атакующих. Курц трижды ошибался, прежде чем нашел дом. Сначала он забрел в бетонный торговый центр, построенный под землей, на пятифутовой глубине, потом — на Английское кладбище, где похоронены погибшие в первую мировую войну. «В дар от народа Палестины» — гласила надпись. Побывал он и в других зданиях — в основном сооруженных на деньги американских миллионеров — и наконец вышел к этой башне из тесаного камня. Таблички с фамилиями были все исцарапаны, поэтому он нажал на первый попавшийся звонок, и ему ответил старик-поляк из Галиции, говоривший только на идиш. Поляк знал, в каком доме живет Минкель, — вы же его видите, как меня сейчас! . — он знал доктора Минкеля и восхищался им: он сам тоже учился в прославленном Краковском университете. Но и у него были свои вопросы, на которые Курц, как мог, вынужден был отвечать; к примеру, а сам Курц откуда происходит? Ох, святители небесные, а он знает такого-то? И что делает тут Курц, взрослый мужчина, в одиннадцать часов утра — ведь доктору Минкелю в это время следует учить будущих философов нашего народа!
Механики по лифтам бастовали, и Курц вынужден был подниматься пешком, но ничего не могло омрачить его хорошего настроения. Во-первых, его племянница только что объявила о помолвке с молодым человеком с его службы, причем своевременно. Во-вторых, конференция по трактовке Библии, в которой участвовала Элли, прошла успешно; по ее окончании Элли пригласила гостей на чашку кофе, и, к ее великой радости. Курц сумел там присутствовать. Но главное: прорыв по Фрейбургу был подкреплен несколькими обнадеживающими фактами, самый существенный из которых был добыт лишь вчера одним парнем из группы Шимона Литвака, занимающейся подслушиванием и опробовавшей новый направленный микрофон, который они установили на крыше в Бейруте; Фрейбург, Фрейбург, Фрейбург — этот город трижды встречался на пяти страницах отчета, восторг, да и только. И сейчас, поднимаясь по лестнице, Курц размышлял о том, что удача иной раз все-таки выпадает на долю человека. А именно удача, как хорошо знал Наполеон и все в Иерусалиме, делает рядового генерала генералом выдающимся.
Добравшись до небольшой площадки, Курц остановился, чтобы собраться с духом и с мыслями. Лестница освещалась совсем как бомбоубежище — электрические лампочки были в проволочных сетках, но сегодня, казалось, само детство Курца, проведенное в гетто, прыгало по этой мрачной лестнице вверх и вниз. «Правильно я поступил, что не взял с собой Шимона, — подумал он. — Шимон иной раз умеет такого льда подпустить...»
В двери квартиры 18-Д был глазок в стальной оправе и несколько расположенных один над другим замков, которые госпожа Минкель открывала по очереди, точно расстегивала пуговицы, всякий раз произнося: «Одну минутку, пожалуйста» — и принимаясь за следующий. Курц вошел и подождал, пока она их снова сверху донизу закроет. Она была высокая, довольно красивая, с очень яркими голубыми глазами и седыми волосами, стянутыми в строгий пучок.
— Вы господин Шпильберг из министерства внутренних дел, — несколько настороженно сообщила она ему и протянула руку. — Ганси ждет вас. Проходите. Прошу.
Она открыла дверь в крошечный кабинетик, где сидел ее Ганси, сморщенный старый патриций, настоящий Будденброк. Письменный стол был слишком мал для него, и, наверное, уже давно был мал, так как его книги и бумаги кипами лежали на полу, явно не случайно разложенные. Стол стоял боком в эркере, представлявшем собою половину восьмигранника, с узкими, как бойницы в замке, окнами и сиденьями, встроенными под ними. С трудом поднявшись на ноги, Минкель с достоинством осторожно пересек комнату и остановился на крошечном островке, не оккупированном свидетельствами его эрудиции. Он застенчиво поздоровался, и они сели в эркере, а госпожа Минкель взяла стул и решительно уселась между ними, словно намереваясь проследить за тем, чтобы все было по-честному.
Наступило неловкое молчание. Курц изобразил улыбку сожаления: ничего не попишешь, долг требует.
— Госпожа Минкель, боюсь, нам придется с вашим мужем обсудить два-три момента, которые из соображений безопасности мое министерство требует обсуждать наедине, — сказал он. И подождал, продолжая улыбаться, пока профессор не предложил жене приготовить им кофе, — господин Шпильберг пьет кофе?
Бросив на мужа предостерегающий взгляд, госпожа Минкель нехотя исчезла за дверью. Между двумя мужчинами не было большой разницы в возрасте, однако Курц обращался к Минкелю, как к старшему: профессор безусловно привык к такому обращению.
— Насколько я понимаю, профессор, наш общий друг Руфи Задир говорила с вами только вчера, — начал Курц тоном, каким разговаривают с тяжелобольным. Он-то это прекрасно знал, так как стоял рядом с Руфи, когда она звонила, и слушал, что говорили они оба, чтобы почувствовать человека, с которым ему придется иметь дело.
— Руфи была одной из моих лучших студенток, — заметил профессор с видом человека, понесшего невозвратимую утрату.
— Она и у нас тоже одна из лучших, — сказал Курц. — Профессор, скажите, пожалуйста, вы представляете себе, чем занимается сейчас Руфи?
Минкель не привык отвечать на вопросы, не относящиеся к его предмету, и с минуту озадаченно раздумывал.
— Мне кажется, я должен кое-что вам сказать, — заявил он вдруг с какой-то странной решимостью.
Курц любезно улыбался.
— Если ваш визит ко мне связан с политическими склонностями или симпатиями моих нынешних или бывших студентов, то, к сожалению, я не смогу сотрудничать с вами. Я не считаю это законным. Мы уже дискутировали на эту тему. Извините. — Он вдруг застеснялся и своих мыслей. и своего иврита. — У меня есть определенные принципы. А когда у человека есть определенные принципы, он должен высказывать свои мысли, но главное — действовать. Такова моя позиция.
Курц, ознакомившийся с досье Минкеля, в точности знал, какова его позиция. Он был учеником Мартина Бубера и членом в значительной степени забытой группы идеалистов, которые в период между войнами 1957-го и 1973 годов выступали за подлинный мир с палестинцами. Правые называли профессора предателем; иной раз так же поступали и левые, когда вспоминали о нем. Он был непревзойденным авторитетом по философии иудаизма, раннему христианству, гуманистическим движениям в своей родной Германии и еще по тридцати другим предметам; он написал трехтомную работу по теории и практике сионизма с указателем величиной с телефонную книгу.
— Профессор, — сказал Курц, — я прекрасно знаю о вашей позиции и, конечно же, не собираюсь никоим образом влиять на ваши высокие моральные принципы. — Он помолчал. чтобы его заверения осели в мозгу профессора. — Кстати, правильно ли я понимаю, что ваша предстоящая лекция во Фрейбургском университете тоже будет касаться прав человека? Арабы, их основные свободы — это предмет вашей лекции двадцать четвертого числа?
С такой интерпретацией профессор не мог согласиться. Он во всем требовал точности.
— На этот раз моя тема будет несколько иной. Лекция будет посвящена самореализации иудаизма — не путем завоеваний, а путем пропаганды высоких достоинств еврейской культуры и морали.
— И как же вы собираетесь это пропагандировать? — самым благодушным тоном спросил Курц.
В этот момент в комнату вошла жена Минкеля с подносом, заставленным домашним печеньем.
— Он что, снова предлагает тебе стать доносчиком? — спросила она. — Если да, скажи ему «нет». И когда скажешь «нет», скажи еще раз и еще, пока до него не дойдет. Ну что он может с тобой сделать? Избить резиновой дубинкой?