Олег Павлов
Дело Матюшина
что вместо прилива сил, только начиная жить, осиливал он усталость, что бы
ни делал, и растрачивал беспробудно дни, как в порыве отчаяния, вспыхивая
вдруг жарким, могучим желанием жить, добиваться всего лучшего, но и угасая
потихоньку в буднях. Всю эту жизнь он точно бы знал наперед: в ней случится
то, что уже случилось. Потому пронзительней вспоминалось прожитое, и
памятней всего было детство. Хотя скитание по гарнизонам за отцом,
однообразная неустроенность и его, отца, вечным комом в горле немота и
безлюбость могли лишить чувств.
живя спертым духом и слухом взаперти. Мальчики родились и выросли в разных
городах, не в одно время, а точно разломанные разными десятилетиями, так что
и братья были чужими, друг дружке не сродни. Гнетущий дух сиротства
гнездился в отце. Кто родил его на свет, тот и подкинул, сбежал, сгинул
бесследно в просторах, не желая отныне видеть его да знать, к умершим - и то
на могилку ходят люди. Эта обида выжгла душу отца и обуглила. Отныне сам он
не думал о тех, кто его родил, даже как о мертвых. Он ребенком выжил войну.
Выжил после войны. Путевку получив в жизнь, сын народа не двинулся с места и
работал в городе Копейске на угледобыче. Хотел в техникум, жажду имея
выучиться на горного инженера, но позвали служить, откуда уж не смог
вырваться, не вернулся из армии, обретя себя в служении отечеству.
больше хотелось, ведь обиду-то вдохнули в него, а не выдохнули. Когда
швырнуло служить в Борисоглебске, то пригрелся к дому своего ротного
командира, который его отличал да и любил, простой человек, все одно что
сына. У командира-то своего такого не было, хоть густо, да пусто, одних
девок нарожал. Так что и матери, которая вечно с животом, на всех не хватало
- старшая, Сашенька, командовала в доме и сестрицами. Молчком сошлись они с
Григорием Ильичом - тот помогал командиру по хозяйству, навроде работника, а
выходило, что Сашеньке всегда и помогал, был при ней работником, она же его
и кормила. Было той Сашеньке шестнадцать лет, школы еще не окончила.
Григорию Ильичу год службы оставался. Командир дочку берег и с усмешкой, но
говаривал солдатику: "Ты, Егорка, гляди, глаза-то не пяль, гол ты, как
сокол, Сашке такого жениха не надо, да и сгодится в хозяйстве, пускай матери
поможет, сестер на ноги поднимет, а потом невестится". Но вышло так, что
сговорился Григорий Ильич с Сашенькой, и Сашенька решилась. Вот пьют они
вечерком чай, все в сборе да в командирском доме.
много чего было. Но делать нечего. Срок был родить Сашеньке, а Григорию
Ильичу был срок увольняться из Борисоглебска - и командир смирился. Родился
у него внучек, в котором он уж души не чаял, в его честь нареченный, Яков.
Зятька у себя пристроил служить, как смог, на хлебную складскую должность.
Сашка опять же под рукой. Живут, что птички в гнездышке. Но говорит
Сашенька, двужильная, будто очнулась: "Егору на офицера надо учиться, я
поеду с ним".
самостоятельное назначение, никогда они в Борисоглебск ни с внучком, ни
поодиночке, ни как-нибудь проездом не заявлялись. Только в другие времена
ездили хоронить старого командира, а хоронить мать отправилась в
Борисоглебск уже одна Александра Яковлевна. Григорий Ильич отпускать
упорствовал. Накладно, а еще станут младшие из нее на похороны да на помин
вымогать. Да еще если застрянет поминать. Детей оставляет, а Григорий-то
Ильич все привык на готовом жить - воротится в дом, кормилец, весь в службе,
так и зовет Сашу, чтоб сапоги стаскивала, а то сам устал. Но и обида,
глубокая, темная: ему-то хоронить некого, семейства же всего
борисоглебского, тех хитрожадных сестер и деток их, босяков - так и норовят
проездом на шею его засесть, племянькаются, - он не жаловал. Из всех, из
борисоглебских, один он, Григорий Ильич, что-то в жизни выслужил, но не так
гордился, как боялся их близко подпустить, вечно стонущих да обездоленных,
даже проездом. Они своей пусть жизнью живут, а мы своей. Я помощи у них не
попрошу, так пускай и у меня не просят. Мы как уехали, так не видели их
добра, вон и Якова, и Ваську подняли сами, ничего у них не просили. Они же
только и жили за счет отца с матерью, так пускай хоть мать похоронят, будут
людьми. На отца-то давал им сто рублей памятник поставить, а ничего не
сделали, так и не прислали фотографии, небось сожрали да пропили. К ним
ездить только себя гробить, не пущу. Да накрикнула Сашенька, дала волю не
слезам, а гневу, и Григорий Ильич не посмел, отступил.
ударить мать, но так и не посмел, был его, Матюшина, первой в жизни памятью.
Помнил он, что убоялся отец тогда детей, оттолкнули его дети, которыми
загородилась как щитом мать, - старший, подросток, и он, комок в ее каменных
неприступных ногах, больно сжатый ею за плечи, точно не руками, а тисками. И
он помнил, что сказал отцу: "Брежнев женщин бить запрещает". И ужас помнил
на лице отца от этих слов, страх его и бегство.
никак не находя места уже не в памяти его, а в сознании. Прошлое в их семье
находилось под молчаливым запретом, точно и не существовало никакой другой
жизни, кроме той, какой все они теперь жили. Брата же Матюшин не смел
спросить: как ненужное прошлое, не существовал в его жизни и брат,
отслоившись от души его без всякой боли.
ставил выше всех людей одного отца, хоть никогда отец не был с ним даже
мягок, и в том трепете таилась беззаветная какая-то жалость.
ночи, запрещая матери даже убрать со стола грязную посуду. Мать бросала все
и тоскливо уходила спать, заставляя и братьев укладываться. Темнело, но
росла темнота опустошающе долго. Стены рушила тишина, и делалось страшно.
Тем страхом веяло и от кровати, где неподвижно лежал в темноте брат, и
обжигал ледяной страх матери. Никто не спал. За стеной, где остался с
бутылкой отец, чудилось, давно его нет. Но ждали, не спали, знали, никуда он
не уйдет и должен наступить конец, до которого, мучаясь от водки да пустоты,
он яростно и доходит: кончится рыданием или кромешной его дракой с матерью.
прокрадывался, будто не хотел никого будить. Матюшин помнил, что если
успевал задремать, то просыпался от страха. Отовсюду вспыхивал слепящий
безжалостный свет. Надрывался, кричал отец. Лаяла криком мать. Потом что-то
вырывалось, шибая дверью. И обрушивалась тишина. Свет, как затмеваясь,
гаснул. Матюшин обретал память уже в объятиях матери, которая гулко дышала,
укачивая и баюкая вздохами. Но брат лежал глухо и мог вынести и этот грохот,
и как надрывался в двух шагах от него родной братик. Отец и тот не мог,
видать, вынести, а этот ведь мог, бездушная отцова тень - вот кем он был.
громкий плач отца. Может, плакал он так громко - оглушенный ночью, а может,
этот плач потому был таким громким, чтоб его услышали, и отец, дойдя до
конца, боялся сам себя, и были его слезы все равно что слезы ребенка. Мать
его убаюкивала, уводила. Жизнь же их не кончалась - продолжалась, будто
ничего не было, а если было, то вроде и не с ними, не наяву.
были редкими, были разве что ночевки. Пропадал с утра до вечера и Яков, так
что помнил Матюшин только мать, и хорошо ему было с ней, как хорошо бывает
не думать ни о чем и всему благодарно, по-щенячьи, подчиняться. Брат и отец
были для него тогда одно и то же. Даже запах у них был один, у отца с
братом, табачный, с одеколоном. Яков-то воровал отцовские папиросы и
отцовский одеколон, хоть отец - только пожалуется мать - за курение его
нещадно бил. Но не помнил Матюшин, чтоб отец или мать хоть раз наказали его,
всегда он был такой примерный, что и не за что было его наказывать. Если
говорила ему мать сидеть на табуретке, он мог часами и сидеть, все одно что
солдатик, материн приказ выполняя. И мать хвалилась подружкам: скажу
Васеньке сидеть на табуретке, чтоб не мешал, так он сидит-сидит, воробушек,
я все дела переделаю и сама про него забуду, с ним легко мне, не то что с
Яшкой, вон уж и пьет, и курит, отцово семя. Зато бил его, да еще как, будто
чужого бил, брат, Яков: как никто не видит, так пнет или за руку схватит и
жмет, жмет со всей силой, будто и радуясь его-то боли. Он нажалуется матери
на Яшку, и знает ведь тот, что нажалуется, а мать отцу доносит. Бывало, отец
среди ночи подымал Яшку, другого времени у него не выкраивалось свободного,
уводил на кухню и не ремнем, а кулаками бил. Но Яшка будто и жалел отца,
вытерпливал его побои. Матюшин слышал от матери, что скоро Яшку в армию
заберут. Ему семь годков было, но уже мечтал он, что забирают Яшку в армию и
убивают на войне, про войну-то много он слышал да видел.
строгий порядок. В тот год все они поехали в Кисловодск отдыхать в
санаторий, выслужил путевку двухместную отец. Яков писал письма из армии
редко, служил на границе, где-то в теплых краях; мать пересказывала его
письма, и о Якове опять забывали. Она же и отписывала ему да открытки слала
по праздникам. Писать открытки и слать их родне, даже самой дальней, и с кем
служили очень она любила, отмечая галочками, кого поздравила. Потом
сосчитывала, кто их с отцом поздравил в ответ, докладывала отцу, которому
отчего-то важным оказывалось это знать. Так что в праздники считали да