изношенной офицерской рубашке, что остановился на пороге.
заохала по-старушечьи женщина.
солдаты, но в белых исподних рубахах, точно и не солдаты, а поварята,
увешанные бубличными связками свеженьких сапог, тащущие на животах охапки
портянок да трусов, связки новеньких ремней, тряпичные ворохи. Вносили все
впопыхах - и складывали кучами, куда приказывал офицер, то и дело будто
звавший жалобно:
мужиковатое гудение.
гражданской одеждой, сгребая все для начала прямо из-под голых людишек.
посадил на него первого человека. Встал ему за спину, схватил пятерней шею,
как в клещи, а другой рукой заработал, сжимая и разжимая, машинкой. Тот
сидел на табуретке, голый, точно труп, волосы сыпались из-под лязгающей
машинки на его тело. После острижки, непохожий сам на себя, обреченный, он
стоял у всех на виду, потому что от него пугливо отступились, и спросил,
надо ли брать свое мыло с мочалкой. Но этот солдат, Коновалов, взял его
молча за руку, подвел к дверке, распахнул ее, оттуда дыхнуло на них гулом да
паром - и пнул дураком, всем на смех, в парилку.
напряженным вдобавок к болезненной худобе, как будто ослабились и занялись
каждый своим делом. Солдаты неторопливо разбирались с амуницией. Женщина
вертелась рядышком, подле тех вещей, которые отпихивались тайком, как годные
для носки. Офицер не примечал этого. Солдаты ее прижимали, не давая ходу,
когда тихонько подминала собой вещицу, но толкалась и она локтями, покуда не
выдерживала и запросто у них из-под носа не хватала. Те обозлились, стали
орать:
выдерем!
возмущалась: - И не стыдно, я ж вам в матери гожусь? Ну, подобрала рванинку,
ну, думала, ненужная вам, вот придете ко мне, мыльца-то попросите!
в эту кучу не суйся.
прятала за пазуху. И уж скоро у нее вырос под халатом ком. И, пройдясь
вразвалочку подальше от солдат, подсела она украдкой к офицеру, вздохнула,
положила руки на взбухший живот, и лицо ее вытянулось от покоя.
тряпочек...
сама без подштанников хожу... Вы вон здоровье надорвали, я извиняюсь, а
уволят и вас без штанов...
с любовью. Так любил он машинку, будто свою дочку, называя засерей, когда
выдувал и утирал, справившись с еще одной головой. Из парилки доносились шум
воды, гул голосов, которые глушило неожиданно безмолвие. Кто-то уже выскочил
из парилки, мокрый с головы до пят и красный, будто только народился на
свет, и вставал в очередь к солдатам, получая сверху донизу всю амуницию.
голодная дрожь, но дрожал он так, будто ожидал суда за все, что было в
беспамятстве содеяно. Все у него было отнято, и чудилось теперь, что и дома
нет, что и место родное отняли - и только могут убить. И он с дрожью той
голодной думал: за что же меня? Ведь нужен я кому-то, ведь родился жить, как
и они, пускай им станет дорога моя жизнь, пускай пожалеют...
обрубок, без рук, без ног. Табурет пустовал. Солдат Коновалов обернулся с
машинкой в руках. Он ждал, кто сядет, а потом обернулся, не дождавшись.
Матюшина подняться. - Шагай сюда, чудила... - удивляясь, простодушно уж
позвал Коновалов.
сокрушенно опустил руки.
тоской и скукой.
человек мог столько времени оставаться пьяным, не протрезветь, а может, и не
понимал до сих пор происходящего. Потом и все солдаты, и женщина, и
Коновалов засмеялись, выпучивая до слез глаза, не в силах уняться. И никто
не заметил того, что офицер уж не уморялся со смеху, а, задыхаясь, кашлял,
корчился, харкал в кулак. Матюшин только на него и глядел, им-то
затравленный, и все это происходило на его глазах, когда офицер сломился,
давясь уж не смехом, а кашлем, сжимаясь в трясущийся комок, - и опрокинулся
ничком с табуретки. Тогда спохватилась первой женщина, бросившись его
подымать. Офицера подхватили, усадили на место, и он беззвучно дергался,
затихая, скрученный солдатскими руками. Ему еще не хватало воздуха,
разинутый рот чернел дырой, алые губы обвисли, а он что-то силился
проговорить. Губы напряглись и обмякли, будто надорвались, слова оказались
тяжелы.
облик. - Вот так... Кху-кху... Что надо, чего ждете? Коновалов... Кху-кху...
- И кивнул, будто боднул головой. - Давай этого, хватит...
Коновалов и схватил его могуче за волосы, тогда он остро себя ощутил, то
есть боль свою: голый, полз на карачках, уползая от боли и видя все до рези
ясно, даже выщербины в черном глиняном полу, слыша над собой пыхтение тяжкое
Коновалова, точно сам и пыхтел. Тот протащил Матюшина по предбаннику, может,
не соображая от ярости, что с ним сделать. Но Матюшину вдруг стало все
равно, куда его уволокут, что с ним захотят сделать. Он только изнывал,
чтобы все скорее свершилось.
голову к табуретке, будто умывал силком в тазу. Но придавил коленом, так что
и самому сделалось неудобно лязгать по ней машинкой, и кулак его стригучий
шерстенел, обрастал комом сбритых волос. Офицер прятал глаза, успокаивался.
Солдаты злее выдавали белье, а отмывшийся народец, которого все прибывало,
становился в очередь и молчал. Женщина забылась от расплывшейся по душе
истоме и глядела участливо на Коновалова, любуясь красотой: как он замер,
склонившись над работой, и все тело его изогнулось, отчего явило как бы
потаенную нутряную силу - покрылось мышцами, будто ознобом, и напряглось,
сделавшись твердокаменным. Матюшин мерно хрипел, добывая воздух, так и не
поднимаясь с колен, вдавленный щекой в табуретку, и шарил невидящим, пустым
взглядом по толпе полуодетых, полуголых людей, которых то ли восхищал, то ли
пугал.
с него не состриги, Петенька! - веселилась женщина, и лицо ее от веселого
этого волнения делалось светлым и благостным.
все забывал, не чувствуя, что стоит на коленях, и не чувствуя, как
выдергивает машинка волосы. Ему чудилось, что и он из камня, как и каменная,
твердая сила рук Коновалова. Голове стало холодно, но и не больно, точно
боль заморозило. Коновалов остриг, но не выпустил. Кромешный удар сшиб его
тушу под сапоги набросившимся, того и ждавшим солдатам. Посыпались градом
тупые, глушащие удары сапог. Матюшин давился, ничего не постигал и звал,
упрашивал:
послушный подавшему голос офицеру, помог Матюшину подняться и сопроводил в
баню, приговаривая чуть слышно:
то все про уши? Отмокай, братишка... Тащись, сука...
ледяной горки скатился в банный барак, где оглоушило его падение воды из
кранов. Обжившись в этой теплой банной утробе, кто-то расхаживал с шайкой,
переходя от крана к крану, и выплескивал на себя воду. Когда вода глыбой
опрокидывалась из поднятой над головой шайки, он весь сжимался, а когда
схлынывала, как бы освежевывая тело, то не мог надышаться - и выдыхал так
глубоко, будто стонал, а потом млел от удовольствия и оглаживался руками.
Повсюду зияли ничейные пустые шайки. Текли бесцветные голодные и горячие
ручьи. И от гула этих потоков несметных воды, точно рыбья, из жаберков,
затрепетала его душа. Матюшин растворился в том гуле, тычась ртом в студеную
воду, разлетавшуюся в брызги, хлеставшую из-под крана, так что онемели губы.
И напиться не мог. Пить уж хотелось из жадности. Он додумался глотать воду
прямо из шайки, которую залил до краев, прильнув к покойному гладкому