обняла меня, стала целовать и плакать. На меня обрушился ураган чувств, из
которых самым сильным было пьянящее восторгом открытие, что Лилечка любит
меня. А в том, что я люблю ее, у меня не было ни малейшего сомнения. Я
тоже стал целовать ее, на какой-то миг отметив, что делаю это достаточно
умело и отнюдь не робко. А еще я хотел сказать, что сделаю все, чтобы быть
достойным ее чувства. Но сказать этого не успел, потому что в палату вошла
Зоя, всплеснула руками:
заперли.
все, что думал о ней.
удивилась она. - Какая муха тебя укусила? Это из-за того, что Лильку
обжимать помешала? Так тут, между прочим, больничный корпус, а не
подворотня. Нашли место, где миловаться!
люблю Лилечку. Но Зою трудно было смутить таким признанием.
девчонка, обижать ее нельзя, сам должен понимать. Значит, без загса не
обойдется. А что ты скажешь в загсе? Не помню, женат или не женат? То-то и
оно! Думать, между прочим, головой надо, больной Михайлов.
постановка вопроса озадачила меня.
сейчас этот вопрос встал передо мной со всей неумолимостью. Дело уже не в
Лилечке, а вернее, не только в ней. Я понял, что должен вспомнить все,
хотя бы для того, чтобы меня не тыкали каждый раз носом в мое прошлое, о
котором - и сейчас я отдаю себе в этом отчет - можно думать что угодно.
Понял и другое: беспричинные тревоги, что последнее время охватывают меня,
порождены не моим заболеванием, как это считает Василий Романович, а
беззащитностью спины - я не ведаю, кто и что у меня позади. А я должен
знать, иначе мне не отделаться от этого гнетущего чувства. Должен...
Должен Лилечке, Валентину Георгиевичу, людям, спасшим мне жизнь. А коли
так, я вспомню все, во что бы то ни стало.
опыт, обнадеживали уверенность профессора-консультанта, советы Василия
Романовича, многое дали мне игры-уроки Лилечки, занятия с Кириллом
Самсоновичем. Чего все это стоило, я должен был узнать до утра следующего
дня - такой срок я отмерил сам.
мной в пятнашки: хлопнув по спине и показав язык, она тут же убегала в
темноту. Я гонялся за ней до изнеможения. Потом решил не бегать, а
заставить ее прийти ко мне. Для этого надо было сосредоточиться на чем-то
одном.
памятей... Какие сильные чувства я мог пережить в свое время? Радость,
страх, восторг, отчаяние. Эти чувства я познал еще ребенком. А какие
страсти волновали меня в семнадцать лет? - Любовь: женщина, которую я
любил когда-то. Тонкие ухоженные руки, длинные гибкие пальцы, черные, как
ночное море, волосы, чувственные губы...
неправильно поняла тебя?.. О-ля-ля, что за милая лирика! Это из какого
фильма? И что же делает герой затем?.. Ты что, спятил?! А ну отпрянь! Тоже
мне, Ален Делон нашелся. А вот дуться не надо - надо соображать: сейчас
вернется тетя Даша...
скучающей квартиранткой-дачницей, из тех, кто летом снимал у тети Даши
крытую веранду.
песку. Босые загорелые до черноты ноги словно парят над белой пеной
морского прибоя. Запрокинутая назад голова, развевающаяся по ветру
густоволосая грива.
смех, худенькую гибкую спину, крепкие босые ноги и волосы, развевающиеся
по ветру, словно пиратский флаг, наподобие того, что мы с Юркой Томчуком
сшили из старой дядипетиной форменки. Этот флаг мы поднимали на корме
ялика, когда уходили на нем за Песчаную косу. Юрка был Флинтом, я -
одноглазым Билли Бонсом до тех пор, пока черногривая девчонка не выдала
нашей тайны дяде Пете, который не замедлил надрать мне уши...
Ощущение скорости, единение своего тела с несущейся по воде лодкой,
упругой силы мышц, свежего плещущего в лицо ветра рождает веселый задор.
"Берег, принимай обломки кораблей, разбитых в прах! Не забудут нас потомки
- подвиги морских бродяг!" - горланим мы с Юркой, дружно налегая на весла.
За моей спиной на носу гички сидит длинноногая, модно подстриженная девица
в морском бушлате, любезно одолженном ей дежурным по лодочной станции и
тотчас же наброшенном на мокрый купальник. Девица полна чувства
собственного превосходства - гичку нам дали только благодаря ей - и
снисходит к нам лишь тем, что то и дело подает команды, щеголяя при этом
матросскими словечками:
которую заглядываются крутоплечие парни из яхт-клуба, мы с Юркой не более
как салажата - мелюзга. Впрочем, меня девица отмечает особо: время от
времени, как бы невзначай, толкает в спину мокрым коленом. То ли задирает,
то ли заигрывает - я еще не понял. Но даже если заигрывает, то это только
так - от нечего делать. Где уж мне, восьмикласснику, тягаться с
молодцеватыми яхтсменами! И все-таки я хочу заглянуть ей в лицо, узнать
ее. Но я сижу к ней спиной и изо всех сил работаю веслами - мокрая коленка
предупреждает: не смей оглядываться, пожалеешь...
но это не останавливает меня. Я должен вспомнить или рехнуться - другого
выхода нет. Что-то подсказывает, что я на верном пути, надо сделать лишь
очередное усилие, и стена забвения пошатнется, а затем рухнет... Мешает
свет настольной лампы: режет, щиплет глаза. Надо выключить лампу, что
стоит на тумбочке, перебороть страх перед темнотой - обычно лампа горит
всю ночь... Почему я боюсь темноты? Не в ней ли осталась моя утраченная
память? Значит, в моем прошлом есть нечто такое, о чем я, нынешний, не
хочу вспоминать, против чего восстает мое подсознание? И все-таки я не
отступлю... Ну вот погашен свет, опущена штора. Темно, хоть глаз выколи.
Меня берет оторопь, но я креплюсь, стараюсь не думать о темноте - только о
той женщине. Ну, покажись хотя бы раз - я узнаю тебя, черноволосая...
смотришь на звезды, - насмешливо звучит манерно растянутый голос.
грудь, втянутый живот...
такое время живем. Смотри на вещи реально, иначе проглядишь себя -
настоящего. Ты всегда выдумывал: себя выдумывал, свою любовь ко мне. А
выдумкой жить нельзя. Доказательства? Ты уже забыл меня. Разве не так? И
себя, выдуманного, забыл. А какой ты настоящий, знаю только я. Но я не
скажу тебе, сам разберись...
могу разглядеть - все вижу, а лицо она прячет за покрывалом волос. И голос
незнакомый: равнодушный, глухой, не ее это голос. Но главное в другом: по
существу я еще ничего не знаю, ничего не вспомнил об этой женщине. А она
уже отступает, уходит в темноту...
дежурную медсестру. Надо зажечь свет, встать, выйти в коридор. Но я не
могу дотянуться до выключателя: темнота стала весомой, тяжелой, она
придавила меня, сковала руки, как тогда - в том проклятом тоннеле."
люди. Натыкаясь в темноте на мальчика, они извинялись или ругали его за
то, что он стоит в проходе, путается под ногами. Он бормотал что-то в свое
оправдание, втайне надеясь, что кто-нибудь поймет, как страшно и плохо ему
сейчас: остановится, погладит его. Но люди проходили мимо, им было не до
него.
послышался скрежет металла, звон стекол, задрожал пол.
сильная, она уверенно стояла там, где ее поставили, слегка пружиня крепким
обтянутым джинсами бедром. У мальчика затеплилась надежда: его не
выругали, не оттолкнули. Правда, ласкать, утешать не стали, но он уже не
претендовал на это, лишь бы не быть одному.
приободрило мальчика. Но страх не пропал, лишь отступил, притаился
неподалеку, готовый снова нахлынуть: сжать сердце, подломить коленки. Так
продолжалось долго, очень долго - он даже не представляет, сколько времени